Григорий Павленко – Волки (страница 10)
— Всю ночь?
— С третьего часу. — Василич поддёрнул ключом, и струйка на миг сжалась, опала — да ударила снова, та же. — Прорвало на обратке, у задвижки. Хорошо, я тут ночевал, печурку в дежурке палил — не спалось. Услыхал, как зашумело. Кабы проспал — к утру по пояс бы стояло, и архив поплыл бы, и щиток залило. — Помолчал, отдуваясь. — Заглушил, хомут наживил. Да он на честном слове. Трубе этой, Петрович, сорок лет, она вся как решето: тут затянешь — там засопливит. Тронуть боюсь.
— Менять надо.
— Менять. — Сказано это было так, что ясно: говорено меж ними не впервой и не в десятый раз. Василич выпростался из-под трубы, сел в воде, отёр лицо рукавом — только развёз грязь по лбу. Поглядел снизу вверх, без злобы, одной стариковской усталостью. — Я в район три заявки отписал, с весны. Три. Хоть бы душа ответила: есть трубы, нет труб, ждать, не ждать. Как горохом об стенку.
Сергей Петрович опустился рядом на перевёрнутое ведро, переноску пристроил на сухой выступ кладки. Колени ныли, по спине гулял холод, мокрые штанины липли к ногам. Встать бы да уйти. Нельзя: старик ночь не спал, в воде, один — надо ему выговориться живому человеку, а не стенке.
— Отвечу сам. Будут трубы.
— Из чего? — Василич усмехнулся в мокрую бороду, кивнул на хомут. — Вон из чего. Из «крутись как знаешь». Я и кручусь — тридцать лет на этой котельной, всё на хомутах да на матерке держится. — Выловил из лужи кружку, плававшую боком, заглянул — пусто, поставил на колено. — Ты мне, Петрович, лучше прямо скажи, по-людски: чем я котёл топить буду? Уголь на той неделе не пришёл. И на позапрошлой. Да и до того с перебоями шёл, почитай месяца полтора. На складе с гулькин нос осталось, на неделю, дай бог. А там морозы. Чем людей греть прикажешь?
Сергей Петрович ответил не сразу. В углу бил насос, струйка журчала в чёрную воду. Где-то наверху, в пустом здании, скрипнуло, осело. Уголь шёл по железной дороге, на станцию, в его склад. А станция вторые сутки молчала. Он это знал — и Василич знал, видать, тоже, иначе не спрашивал бы так, в лоб.
— Придёт уголь, — сказал наконец. — Дорогу за Горелкином расчистят, и пойдёт всё разом: уголь, трубы, хлеб. Неделя, другая.
Переноска в руке мигнула. Раз, другой — и осела, потускнела до рыжего волоска в стекле, и подвал сразу придвинулся, навалился темнотой с боков. Насос в углу захлебнулся, сбавил — и журчание в темноте стало слышней. Василич, не глядя, выматерился — как кашлянул.
— И свет, зараза, четвёртый день пляшет: то есть, то нет. А я под ним, в воде, с ключом. Хорошая смерть, грамотная. Спишешь на естественную убыль населения.
Накал вернулся нехотя, тени отползли по стенам обратно.
— Свет наладят.
— Всё-то у тебя наладят. — Василич не верил, ясно, и не ждал веры от него — так, переговаривались двое в холодном подвале, чтоб не молчать над текущей трубой.
— Тепло когда дашь?
— К обеду. — Василич снова полез под трубу. — Спущу воду со стояка, переберу хомут по-человечески, дам тепло. А ты народ придержи до обеда, не гони в нетопленое. Сгонишь к девяти в очередь, в стылый дом, — взвоют, и правы будут. Им и без того несладко.
Сергей Петрович повесил переноску на гвоздь, поднялся — колени хрустнули, мокрые штанины обожгли ледяным. Полез наверх, в серый свет, и наверху постоял, переводя дух.
В кабинете первым делом достал телефон, набрал станцию — узнать, где уголь, отчего вторые сутки ни состава. Гудка не пошло: короткий сбой да тишина, будто номера и нет. Набрал районную больницу — там-то должен кто-то быть у аппарата. Долгие гудки, впустую, и никто не снял. Две палочки сети горят, а дозвониться некуда. Сунул телефон в карман.
Тогда снял трубку проводного, набрал район — по привычке больше, чем с надеждой. Щёлкнуло, пошли гудки: длинные, в пустоту, один за другим. Считал их, прижав трубку плечом, дыша на закоченевшие пальцы. На восьмом положил. Горохом об стенку, верно сказал Василич. Снял опять, набрал станцию — там и гудка не было, один глухой шорох.
Во дворе, за окном, уже собирались. Тётка с бидоном переминалась у крыльца, мужик в треухе курил в кулак, ещё двое жались к стене, и пар стоял над ними облачком. Без четверти девять. Скоро дверь внизу начнёт ходить, и они пойдут — один за другим, со светом, с хлебом, с дровами, с бедой, и каждому будет нужно от него то, чего у него нет и не будет, и не сыщется над ним никого, кому это спихнуть. До девяти на нём котёл, уголь да заваленная дорога. С девяти — весь посёлок.
Сергей Петрович провёл ладонями по лицу, согнав с него всё, чему на лице быть не полагалось, и пошёл отпирать.
* * *
К полудню в приёмной было не продохнуть. Мокрые валенки, табак, пар от отсыревших шуб — и поверх всего застоявшийся холод казённого дома, который Василич так и не протопил. Очередь стояла к столу плотно, дышала в затылок, и каждый, дойдя, выкладывал своё.
Михайловна пробилась первой, не слушая ропота за спиной.
— Петрович, ты мне без этих своих. Хлеб будет?
— Будет. Завоз за Горелкином застрял, дерево на трассу легло. Расчистят — привезут.
— Третий день у тебя «расчистят». — Палка пристукнула об пол. — В «Пятёрочке» шаром покати, лежит одна твоя резина диетическая. При советах за такое с должности гнали, в три шеи.
— Гнали, знаю. — Сергей Петрович пододвинул ей табурет, не дожидаясь, пока сядет сама. — Садись, не части. Будет хлеб. Потерпи.
Михайловна села, но палку не выпустила — держала перед собой обеими руками.
— Я-то потерплю, мне не впервой. Ты вон Кольке через дом скажи, он на хлебе одном и тянет.
За ней уже совался мужик с автобазы — Иван Андреич, а вот фамилия из головы выпала.
— Сергей Петрович, со светом-то решится? Третью ночь скачет, вечор и вовсе на час сел. У меня в погребе всё на зиму — мясо, банки. Холодильник оттаял, потекло. Кто вернёт?
— Подстанцию налаживают.
— Кто налаживает? Когда?
Ответа у него не было: на подстанцию он звонил и вчера, и третьего дня — а к телефону там так и не подошли, как и в районе.
— Соли, что можешь, Иван Андреич. Холодильника не жди — зима сама доморозит. — И, не дав тому раскрыть рта снова: — Следующий.
Следом подошла Нюра Скворцова — платок до бровей, руки прячет под фартук, мнёт там что-то невидимое.
— Сергей Петрович, мой-то Васька в районной лежит, в хирургии, резать должны были в понедельник. Я в больницу звоню — звонит, звонит там, и хоть бы кто снял. На автобус собралась — нет автобуса. Хоть весточку бы, живой ли. — Голос не дрожал — тихий, пустой, замёрзший, и от этой пустоты делалось не по себе. — Ты ж власть. Узнай по своим каналам, а?
«По каналам». Каналы все вели в один тот же район, что третьи сутки как вымер. Сергей Петрович поглядел на её руки под фартуком — и слово, которое он сегодня раздавал всем подряд, далось ему отчего-то труднее, чем Михайловне про хлеб, чем мужику с автобазы про свет. Отчего — себе додумать не дал.
— Узнаю, Нюра. Как связь дадут — первым делом человека на район пошлю, всё про Василия твоего вызнаю. А резать — так в надёжных руках, в районной, не у нас тут. Полежит, выправят. Иди домой, не студись на пороге.
Сказал — и сам услыхал, до чего пусто. Она кивнула — поверила ли, сделала ли вид, не разобрать, — и пошла к двери, мелко, бочком, всё не вынимая рук из-под фартука.
А следующих было ещё полприёмной. Кому дров не подвезли, кому печь не тянет, кому справка, без которой надбавку к пенсии не дадут, — а до района, куда ту справку слать, было не дотянуться. Сергей Петрович кивал, обещал, отписывал на серых бланках под копирку и каждому совал то, что мог, и то, чего не мог, поровну.
Дверь в конце коридора бухнула о стену так, что вздрогнула очередь.
Женщина шла на него через всю приёмную, мимо очереди, не глядя, что не в свой черёд, — городская куртка нараспашку, волосы выбились из-под шапки, лицо белое, и не с мороза белое, а изнутри. Зуевой дочь. Та самая, что позавчера оформляла материн дом на продажу, тихая, сухая, спешила уехать, — теперь её было не узнать.
— Там, на дороге... — Голос сорвался с первого слова, высокий, чужой. Она нашла его глазами и выпалила разом, спеша, сбиваясь, глотая концы слов: — Людей туда надо послать, сейчас, немедленно! Спасателей, скорую, полицию — кого угодно, только скорей! На трассе, сразу за поворотом, машины стоят брошенные, полно, двери нараспашку — а внутри никого, ни единого человека! И будто рвал их кто — по капотам, по крышам всё разодрано, исполосовано, до голого железа, — чем такое, кто?! А дальше фура на боку, поперёк всей дороги, — ни объехать, ни обойти, по сторонам болото! Я еле развернулась, насилу назад выбралась! Я и в сто двенадцать звонила, и в полицию — без толку, не дозвалась! Там люди ехали — и пропали, понимаете?! Целая дорога машин — и ни души! Никому оттуда теперь не выехать, никому!
Под ложечкой стягивало туже с каждым её словом. Машины. Людей нет. На той дороге — на единственной. Это было то самое, безымянное, что он всё утро гнал от себя. Чужая, городская, а вывалила всё это прямо в приёмной, в полный голос, — то, чего он и про себя назвать не смел. И на один удар сердца, прежде чем успел подумать, он ей поверил.