Григорий Павленко – Волки (страница 7)
Молчит станция, не молчит — не её печаль. Утром соберётся и уедет, а тут пускай чинят что хотят. Решила — и стало чуть легче.
Она вернулась в постель, легла, натянула одеяло до подбородка, закрыла глаза. Сон приходил и отступал, рваный, без дна, и каждый раз, выныривая, Аня первым делом слушала — не пошёл ли. Не шёл. И под привычным, гладким «опаздывает, починят» лежало теперь другое, тонкое и холодное, чему она не давала имени. Не «странно». Что-то не так. А что — Аня не знала, и взяться было не за что.
* * *
Остаток ночи Аня кое-как промаялась. Засыпала на четверть часа, на полчаса, и в каждом обрывке сна станция снова гремела, всё было налажено, как надо, — а просыпалась она в ту же глухую тишину, в тот же выстуженный дом. К серому свету и на это не осталось сил. К шести Аня села, спустила ноги на ледяной пол.
За окном серело — не рассвет ещё, а только его обещание, грязноватая муть, в которой комната проступала по частям: сервант, холодная печь, коробки вдоль стены. Голова была чугунная, под веками жгло, как от песка. Хотелось рухнуть обратно — но лежать значило слушать, ждать чего-то, а ждать она больше не могла. Аня поднялась.
Поставила чайник и, пока он сипел на плитке, обулась, натянула куртку поверх кофты и взялась за коробки. Те, что у двери, были собраны ещё с вечера — посуда, перетянутая полотенцами, материны книги, папки с квитанциями за тридцать лет, которые Аня всё не решалась выкинуть и сложила «разобрать потом, в городе». Потом так и не настанет, она и сама знала. Подхватила первую — тяжёлую, углы резали ладони — и потащила во двор.
Багажник чуть примёрз, но всё-таки открылся. Коробка встала на дно глухо. Аня вернулась за второй, за третьей. Спина, за ночь не разогнувшаяся, держала своё, но слушать её Аня не давала — на ходу всегда было легче, чем стоя. Машина оседала под грузом, пар валил изо рта. Материна жизнь грузилась в багажник коробка за коробкой, чтобы доехать до города и лечь там на антресоли — или на свалку. Аня старалась об этом не думать: думать значило встать столбом посреди двора, а ей надо было ехать.
И только вынеся четвёртую, она по-настоящему разглядела двор.
За ночь всё подёрнулось инеем — седина на жухлой траве, на поленнице, на капоте, на синих перильцах у колонки. Воздух стоял сухой и колкий, чужой после грозовой сырости, и пар изо рта таял не сразу. Холод был уже не вчерашний, промозглый, а другой — зимний, с зубами. Зима, про которую толковал Степаныч, всё-таки наступала. Ещё неделю назад Аня бы только поёжилась: уезжаю — и хорошо, что не зимовать в этом холодильнике. Зима тут была не шутка, она помнила — сугробы по пояс, колонку, обмерзавшую за ночь, дорогу, которую переметало так, что из посёлка неделями было не выбраться. Но ей-то что за дело. Сегодня уедет, а там пусть заметает как хочет.
Аня поставила коробку, подышала в кулак — и поймала себя на том, что стоит и слушает.
Двор жил обычным своим утром. Почти. Где-то за огородами драл горло петух. Над крышей у Зои курился дым, тонкий, белёсый, — протопила чуть свет, как всегда. Тявкнула собака, ей лениво отозвалась другая. Всё было на месте.
И в этом «почти» сидела заноза, которую Аня не сразу нащупала. Стояла, слушала — двор, петуха, собак — и не могла понять, чего не хватает, как не можешь вспомнить слово, вертящееся на языке. А потом дошло.
Станции.
К этому часу она давно гремела бы вовсю: лязг сцепок, перестук на стрелках, погромыхивание состава — тот мерный фон, под который посёлок просыпался и шёл на смену. Аня знала его, не замечая, не десять дней — всю жизнь, что прожила тут до восемнадцати. А теперь его не было. Двор полнился мелкими утренними звуками, и каждый слышался сам по себе, голый, отдельный, — потому что под ними больше не гудела станция.
И ведь ночью её тоже не было. Аня лежала тогда в темноте, считала назад, не могла поймать последний поезд — и списала всё на грозу да на недосып. А станция как замолчала с вечера, с того состава по дороге от Зои, так и не подала голоса. Ни ночью. Ни теперь, при свете.
Большой ремонт, сказала себе Аня. После такой грозы подмыло где-нибудь пути, встало движение, бригады с рассвета в работе. Бывает.
Сказала — и не поверила. Большой ремонт слышно за версту: тепловоз, краны, мужики, лязг железа. А тут со вчерашнего вечера хоть бы звякнуло. Станция не чинилась. Станция просто молчала.
Со двора напротив стукнул колун.
Степаныч был уже на ногах — в распахнутой телогрейке, как ни в чём не бывало колол дрова. За коробками Аня его и не заметила, а он её, видно, приметил давно: разогнулся, поглядел на осевшую под грузом машину, на распахнутый багажник.
— Здоро́во. Что, совсем уезжаешь?
— Доберу дом — и в город. — Аня поставила коробку, разогнула спину. — Сегодня, если выйдет.
— Угу. — Он воткнул колун в колоду, оперся на топорище. Помолчал, поглядел мимо неё, за крыши, в сторону станции. — Чудно́. Поездов с утра не слыхать. И ночью, кажись, не ходили.
Аня не ответила.
Всё утро она вполуха спорила сама с собой: недоспала, накрутила, мало ли что мерещится спросонок в чужом доме. А старик, проживший у этих путей весь свой век, слышавший их и сквозь сон, сказал то же самое — даже не в тревоге, а так, между двумя поленьями, как замечают, что переменился ветер. Он и не вслушивался — просто знал, как знала и она, что чего-то нет. Значит, не мерещится.
— Ну да разберутся, не впервой. — Степаныч по-своему истолковал её молчание и снова взялся за колун. — Ты езжай, коли собралась. — Хрясь. Полено развалилось надвое.
Аня кивнула, сунула руки в карманы и пошла в дом — будто бы за следующей коробкой, а на деле чтоб не стоять под его взглядом, не показывать лица.
В доме было сумрачно и так же тихо. Стопки книг на полу, неупакованный материн сервиз, мешки с тряпьём на выброс. Доделать всё это — день, два. Аня стояла посреди недоразобранной чужой жизни и знала, что ни дня, ни двух она тут не пробудет. Ни лишнего часа.
Доделает в другой раз, с грузчиками, потом, — а сегодня погрузит что влезет и уедет.
Десять дней она мёрзла в чужом нетопленом доме, вторую ночь не спала, обходила запертую спальню — и с неё хватило. Бежать от какой-то комнаты было даже стыдно, по-детски, и Аня это сознавала. Сознавала — и всё равно собирала сумку. Домой. В свою квартиру, к Киру, где поезда ходят по часам, и интернет нормально работает.
Документы. Материна шкатулка с бумагами на дом. Свой ноутбук, паспорт, зарядки. Банки из погреба — нет, к чёрту банки, не до них. Она выдёргивала только то, без чего нельзя, и бросала всё остальное: сервиз, мебель, коробки, не вошедшие в багажник. Потом. Всё потом.
Оставалась спальня.
Аня вышла в коридор с сумкой через плечо и у притворённой двери притормозила. За эту дверь она за десять дней так и не зашла — всё откладывала, ходила мимо, делала вид, что не замечает, и ради неё, если честно, больше всего и тянула с отъездом. В первый день сунулась было на порог — да попятилась, не переступила. Там, за ней, всё стояло, как мать оставила: кровать, платья в шкафу, склянки и очки на тумбочке. Десять дней комната ждала за притворённой створкой, и десять дней Аня знала, что рано или поздно придётся. Вот и пришлось. Откладывать было некуда: войти, собрать — и кончено.
И, стоя с холодной ручкой под ладонью, Аня вдруг подумала: а ведь это всё хлам. Старый, никому не нужный хлам. Платья, которые никто не наденет, склянки от болезни, которой больше нет, очки, в которые некому смотреть. Десять дней она это перебирала, надписывала коробки, берегла, будто оно чего-то стоило. А оно ничего не стоит. Пока была мама, всё это было её — её платья, её очки, её утренняя возня, её жизнь. Не стало матери — и остался хлам, который Аня зачем-то таскает за собой по коробкам.
Не увезёшь. Аня отпустила ручку. Новые хозяева въедут — сами разберут, что сгодится, остальное на свалку. Туда и дорога. Она повернулась и пошла к выходу, не оглянувшись.
Дом заперла, как привыкла за десять дней: повернула ключ, дёрнула дверь на себя. Мало ли, говорила Зоя. Мало ли. Сегодня это «мало ли» отдалось в ней иначе.
Степаныча во дворе уже не было — она и не заметила, когда он ушёл. Двор напротив опустел: колун торчал в колоде, куча поленьев так и осталась недоколотой. Аня села за руль, повернула ключ. Мотор схватился не сразу — застыл за ночь, чихнул, — но взялся, затарахтел, и не было сейчас звука желаннее этого тарахтения.
Она сдала назад, развернулась. В зеркале качнулся и уплыл двор: поленница, тёмные окна выстуженного дома, погреб с материными банками где-то под ним. Смотреть дольше Аня не стала. И чем дальше оставался за спиной дом, тем явственнее с неё что-то спадало — простая, давно забытая лёгкость, какой не было все десять дней, да и куда дольше.
Мать полгода как в земле, дом — на продажу, остальное разберут без неё. Долг отдан, и можно наконец ехать.
Глава 5. «Не вернулись»
За окном тянулось Боровое — ещё сонное, серое, в инее, — и Аня вела машину сквозь него легко, одной рукой, как ведут по знакомой улице, когда некуда спешить и впереди весь день и вся дорога. Рассвело недавно. Печки коптили над крышами прямо, без ветра, и в этой прямоте, в морозной утренней тишине было что-то почти праздничное — то ли от инея, то ли от того, что всё наконец кончилось и она едет домой.