Григорий Павленко – Волки (страница 6)
* * *
Назад Аня шла уже в густеющих сумерках. Темнело тут по-зимнему рано: к пяти от дня осталась серая муть, в которой дома чернели глыбами, и кое-где уже желтели окна. Фонари вдоль улицы не зажглись. Аня прошла под одним столбом, под другим — все тёмные. Отметила по привычке и тут же списала: свет по посёлку который день скачет, да половина этих фонарей, сколько она себя помнила, и так не горела. Чему гореть?
На своём краю Степаныч ещё возился во дворе — складывал поленья под навес, в густеющей темноте, на ощупь. Аня перешла дорогу.
— За лампами, — сказал он, не дав ей открыть рта, и мотнул головой на крыльцо. — Там завёрнуты, две. Бери.
Свёрток оказался тяжёлый и холодный, пальцы сразу прихватило. Пахнуло керосином.
— Спасибо, Виктор Степаныч.
— Фитиль сразу не выкручивай, коптить будет. — Он подхватил последние поленья. — Ну, бывай.
И отвернулся к дровам, будто её уже и не было.
От углового двора окликнули — Зоя стояла у калитки, в наброшенной на плечи шали, будто кого ждала. Кого ей было ждать, Аня не знала. Да, видно, Зоя и сама ждала просто так, чтоб не одной.
— Анюта! Чего ж мимо-то?
Аня подошла. От Зои привычно пахнуло валерьянкой и нафталином, тёплым старушечьим духом.
— У Степаныча постояла, я видела. — Зоя поджала губы. — А мимо меня всё бочком.
— Дела были, теть Зой. Дом ходила оформлять.
— Дома́ твои… — Зоя отмахнулась. — А моя Танюшка так и не отозвалась. Третий день. И сама молчит, и дочка. Я уж и звонить бросила — без толку. Уж не знаю, что и думать.
— После такой грозы везде легло, теть Зой. Дадут связь — отзвонится ваша Танюшка.
— Дай-то бог. — Зоя помолчала, потом подняла на Аню глаза. — А ты, стало быть, совсем уезжаешь?
— Доберу дом — и поеду. На днях уже.
— На днях. — Зоя поглядела на неё снизу, долго, потом отвела взгляд. — Ну, поезжай. Чего тут высиживать. — И, помолчав, поймала Аню за руку, сжала — пальцы сухие, тёплые, неожиданно цепкие. — Только зайди перед дорогой. Слышишь? Не по-людски ж — уехать, не простясь.
— Зайду, теть Зой. Перед отъездом.
Сказала мягче, чем думала, и сама на себя подосадовала. Руку высвободила.
Пошла к своей калитке. На углу обернулась раз: Зоя так и стояла, маленькая, на фоне жёлтого своего окна, смотрела вслед. Аня не помахала. Отвернулась и пошла.
Свой двор встретил темнотой и холодом. А по всему краю топили — над крышами висел дым, в окнах горел свет, посёлок укладывался на ночь, тёплый, живой, как всегда. Над её трубой одной дыма не было: материну печь Аня за девять дней так и не растопила — городская, не умела, да и незачем, со дня на день уезжать. Грелась обогревателем, пока был свет, спала в кофте. Не зимовать же. Со станции долетел вечерний состав — мазнул дальним светом по тёмным огородам и пропал за лесом. Привычный звук, домашний. Аня и не вслушалась.
Дела были сделаны: дом отмечен, на дорогу взято, с людьми простилась. На днях — домой. В город, где можно запереть за собой дверь, и никому до тебя нет дела, и тебе ни до кого.
Аня толкнула калитку, прошла двором и притворила за собой дверь.
Глава 4. «Тишина»
Аня открыла глаза в темноте.
Не от грома — гроза отгремела позапрошлой ночью и ушла, оставив холод и эту глухую тишину, в которой не было даже ветра. Не от сна — он не запомнился, а может ничего и не снилось. Просто открыла глаза, и сердце шло чуть быстрее, чем надо, будто её толкнули в плечо.
Спросонок она не понимала, где спит. Не дома: дома над ней был свой потолок, белый и гладкий, а тут в темноте горбатилась тень серванта, вдоль стены угадывались коробки — материна жизнь, которую Аня же сама и разобрала, надписала, составила в очередь на выброс. Привыкнуть к этому так и не вышло.
Что-то её подняло. Аня лежала и перебирала: что? Беспричинного она не терпела — снабжение приучило искать причину раньше, чем успеешь испугаться. Дом? Старый материн дом всю ночь кряхтел по-стариковски — оседали балки, тянуло холодом из сеней, в кухне сама собой пощёлкивала остывающая половица, на стене тикали ходики, которые она всё забывала остановить. В подполе капало, медленно, как и в первую её ночь здесь. Всё это было на месте. Всё это она давно перестала слышать.
Аня лежала под одеялом и поверх него — в кофте, не раздеваясь, как спала тут все десять ночей, потому что к ночи дом выстывал и обогреватель не брал этого холода. Лежала и чего-то ждала — сердце ещё не унялось, — а чего, дошло не сразу.
Поезда.
Посёлок стоял на железной дороге и жил под неё. Днём на станции громыхали маневровые, перегоняли вагоны через стрелки. Ночью шли товарные — длинные, тяжёлые, они катились где-то за огородами, и до отшиба звук доходил ослабленным, мерным, баюкающим. В первые ночи он её будил — она вскидывалась от дальнего лязга и потом долго не засыпала. Через две-три ночи перестала просыпаться, через неделю — слышать вовсе: поезд сделался частью дома, одним из его привычных ночных шумов. Она и не слушала его — привыкла, как привыкаешь к дыханию того, кто спит рядом: пока идёт, не замечаешь, а собьётся — проснёшься. Сейчас сбилось. Следующего состава не было.
Ну и пусть, сказала она себе. Ночью не каждые полчаса ходят. Прошёл, пока спала, — на излёте и разбудил, оттого и открыла глаза. Или после грозы сбился график: подмыло где-нибудь насыпь, чинят пути — днём же стучали по железу. Аня перевернулась на другой бок, подтянула одеяло к подбородку, велела себе спать. Утром добить спальню — единственную комнату, в которую она за десять дней так и не вошла, — снести оставшееся в коробки, найти кого-нибудь с «газелью». И всё, и ноги её больше не будет в этом сыром углу с его скрипами и сквозняками. Дел на день вперёд, не до товарняков.
Но не спалось.
Она лежала с открытыми глазами, и в тишине проступало лишнее — то, что обычно глушит фон. Кровь толкалась в ушах, частая, своя. Дом тикал и поскрипывал, как всегда, и в этой тишине его мелкие звуки лезли в уши, как не лезли никогда. Слишком тихо снаружи — и оттого слишком слышно изнутри.
Где-то далеко, за огородами, поднялся вой — протяжный, тонкий. И на середине его что-то бахнуло, коротко и глухо, — вой оборвался. Аня вздрогнула, затаилась.
Она ждала того, что всегда идёт за выстрелом: лая по дворам, хлопнувшей двери, чьего-нибудь окрика в темноту. Раньше выстрел среди ночи поднимал полпосёлка — кто к окну, кто на крыльцо, собаки заходились разом по всем дворам. А теперь — ничего. Ни одна собака не отозвалась, ни одно окно не зажглось. Будто никто его и не услышал — или услышали, да носа из-под одеяла не высунули. Аня лежала, не дыша, ловила хоть звук, хоть шорох. Темнота за окном была глухая, без дна. Пальнул кто-то спьяну или по зверю, дело знакомое, сказала она себе, — и сама же не поверила: знакомое кончается шумом, руганью, светом в окне, а это кончилось ничем. Собака, наверное. А может, и не собака.
Аня поймала себя на том, что считает. Палец привычно тёр пустую бороздку от кольца, а в голове она перебирала назад: когда в последний раз был поезд? Вечером, как вернулась от Зои, — да, прошёл за тёмными крышами, она тогда и не вслушалась, отметила краем и забыла. А днём? Днём, в центре, у станции лязгало совсем близко — таскали вагоны, отдавало в подошвы. Маневровый, в счёт не идёт. А ночью — прошлой? Позапрошлой, под грозу? Аня перебирала дни — Степаныч с колуном, Зоя у калитки, — и не могла привязать к ним ни одного ночного поезда. Звук был так привычен, что не оставлял зарубок. Его нельзя было отсчитать назад, потому что никто никогда не считал его вперёд. Выходило, что последний поезд был тот вечерний, неуслышанный. С тех пор станция молчала. А сколько молчала — полночи? Дольше?
Аня откинула одеяло и села. Нащупала на стуле телефон, тронула — экран полыхнул в темноте, резнул по глазам: половина четвёртого. В углу исправно горели палочки сети — связь была, а толку с неё чуть: интернет тут и в лучшие дни еле полз, а теперь и вовсе не грузил. Аня давно махнула рукой — притерпелась, как к застарелой трещине на чашке. Тридцать восемь лет — и сидит впотьмах посреди чужого нетопленого дома, слушает, не идёт ли товарняк. Аня усмехнулась бы, не будь так зябко и так тихо. С вечера, как прошёл тот поезд, — часов восемь, а то и девять. За девять часов мимо станции должно было пройти не один и не два.
Аня встала — холодные доски отозвались даже через плотные носки. Встала она не затем, чтоб что-то сделать: просто лежать и слушать стало невыносимо, а на ногах всегда было легче, на ногах находилось дело. Подошла к окну, отвела занавеску. Стекло дохнуло в лицо холодом, от дыхания пошло мутным пятном. Аня стёрла его ладонью, мёрзла в одной кофте, но не отходила. За окном двор тонул в темноте. Фонарей на их краю не водилось, и нигде ни огонька — у Степаныча за забором черно, у Зои на углу черно. Только небо было чуть светлее крыш: низкое, глухое, без единой звезды, затянутое наглухо. Ничего не двигалось. И ничего не звучало.
На подоконнике лежали две керосинки Степаныча, так и завёрнутые в газету с вечера. От газеты тянуло керосином. В сенях горела лампочка — Аня не гасила её на ночь, — свет был, керосинки ни к чему. Она и не вспомнила бы о них, не наткнись взглядом. Опустила занавеску.