18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Павленко – Волки (страница 16)

18

— Не заведётся, — сказал сзади Рустам. Осторожный, всегда осторожный.

— Заведётся.

Крутить подряд нельзя — зальёшь свечи, встанет совсем. Бахтиёр ждал и считал про себя до шестидесяти, как учил отец на первом их тракторе: дай ей собраться, она старая. Пар изо рта шёл уже толчками. На сорока он поймал себя на том, что шепчет — не отцов счёт, а одно слово, «бисмилля», опять и опять.

На шестидесяти он чуть утопил подсос, тронул газ — не залить, только плеснуть — и повернул ключ. Стартер пошёл ещё медленнее. Раз. Два. На третьем в моторе что-то дрогнуло, поймалось, ухнуло — и опало. Запахло бензином.

— Бисмилля, — сказал он мотору, тихо, по-своему.

На следующем повороте ключа стартер едва шевельнул мотор и сдох до щелчка. Аккумулятор кончился.

Бахтиёр выдохнул, опустил лоб на холодный руль. Потом выпрямился.

— С толкача, — сказал он. — Шавкат, Рустам — все. Под уклон, к воротам. Толкаем.

Навалились впятером. Буханка нехотя стронулась по снегу, под горку к воротам двора, пошла, заскрипела колёсами на морозе. Шавкат толкал сзади, упёршись плечом, рюкзак на спине, и сопел, и его молодое, оскаленное от натуги лицо прыгало в зеркале заднего вида. Когда машина покатилась, Бахтиёр включил вторую и бросил сцепление.

Буханка дёрнулась всем телом, мотор провернулся, поймал, кашлянул — и заработал. Тряско, с перебоями, на холодную — но заработал. Бахтиёр поддавал газу, не давая заглохнуть, и держал, держал, пока мотор не разошёлся.

Сзади кто-то коротко засмеялся — с облегчением. Шавкат хлопнул ладонью по крылу. Из выхлопа валил белый пар, оседал инеем, и от машины впервые за ночь пошло тепло — печка ещё только просыпалась, но мотор работал, и можно было ехать.

— Грузимся, — сказал Бахтиёр. — Быстро. Тепло не выпускайте.

Набились в выстуженный салон, мешки в ноги, Шавкат с рюкзаком на заднюю лавку, к Рустаму. Стёкла сразу затянуло паром от дыхания. Бахтиёр протёр лобовое ладонью, оставил мутную дугу и в неё повёл машину со двора.

На асфальт он не сунулся бы и днём. Про мёртвые машины на горелкинской трассе говорил весь посёлок, про мента, что перегородил дорогу машиной, — тоже. Но возил он не улицами — задворками: мимо тупиков, по грунтовке за насыпью. Она уходила из посёлка вдоль путей, потом сворачивала в лес и шла к Горелкину напрямик, в обход асфальта.

Буханка поползла со двора на второй передаче, без газа, чтоб не реветь в тишине. Фонарь над товарным двором ушёл назад, и сделалось темно — той темнотой, какая в посёлке бывает лишь при погашенном свете. Дома стояли тёмные, занесённые, кое-где из труб тянуло дымом — топили, спали, не знали, что мимо них задами уходит крюк. Снег летел в подфарники косо и без конца. Сзади молчали все. Печка наконец дохнула теплом в ноги, и кто-то благодарно подобрался к решётке.

За крайними домами дорога сузилась, нырнула в кусты. Бахтиёр включил ближний — иначе было не пройти. Фары выхватили первые деревья. Не опушку — лес: он стоял по обе стороны грунтовки, чёрный, заваленный снегом, плотный, без края, и дорога втягивалась в него. Бахтиёр сбавил до первой. В свете фар падал снег, стояли стволы, стволы, стволы, и между ними не было ничего — ни огонька, ни просвета, ни звука. Только их мотор, и тот под деревьями был еле слышен.

Довезу, — сказал он себе, по-своему. И въехал под деревья.

* * *

Грунтовку Бахтиёр знал до последнего поворота — где канава, где колдобина, где она вовсе кончается, не дойдя до Горелкина: дальше через лес шла одна тропа, машине не по ней. Свежий снег лежал на грунтовке нетронутый — тут не ездили. Буханку водило, колёса срывались на мёрзлых рытвинах, и у того края, где дорога сходила на тропу, она встала.

Дальше пешком. Он знал это с самого начала — знал и всё равно гнал, пока шла, потому что в кабине было тепло, и можно было думать, что довезёт. Он заглушил мотор.

И сразу, без стука, стало слышно, что леса нет. Не спит, не шуршит под снегом, не сыплет с лап — нет совсем. Ни ветки, ни птицы, ни зверя. Своё дыхание да поскрипывание стынущего железа за спиной — и больше ничего на всю чащу.

— Выходим, — сказал Бахтиёр. В тишине голос вышел чужим, слишком громким, и он сбавил почти до шёпота. — Дальше ногами. До Горелкина час, если по тропе. Держимся кучей.

Двери захлопали глухо, одна за одной. Шестеро вышли в снег, в темноту между стволов, в холод. Тепла, набранного в кабине, хватило на минуту, не дольше. Бахтиёр оглядел своих — лица, серые от снега и луны, пар у каждого рта, синий рюкзак на спине у Шавката.

— Я впереди, тропу бить. Рустам — замыкающий, гляди назад. Шавкат, ты перед Рустамом. — Мальчишку он ставил под бок старшему, ближе к хвосту: там надёжней, Рустам приглядит. — Из виду меня не выпускайте. Пошли. Не растягивайтесь.

Они вытянулись цепочкой. Он шёл первым, по щиколотку в рыхлом снегу, набивая тропу для тех, кто сзади. Снег был сухой, скрипучий, и каждый шаг отдавал под валенками далеко в стороны — он старался ступать тише и не мог, в такой тишине гремело и дыхание.

Лес стоял по обе стороны стеной, чёрный, лапы провисли под снегом. Бахтиёр ходил тут не раз — по осени с крюком за орехом, за грибами, — и лес всегда жил: хрустнет, ухнет, осыплется, прошуршит кто-то в подросте. Сейчас не жило ничего. Будто зверь и птица ушли отсюда разом и давно — а он привёл сюда людей.

Он гнал эту мысль и считал шаги, чтобы не думать. На пятой сотне тропа вывела на прогал, и он стал, поднял руку. Стойте.

На краю прогала, на старой ели, кора была содрана. Четыре полосы наискось, в рост человека, до белой древесины, и края опалены — как от огня.

Он уже слышал про такое — про железо брошенных машин на трассе, про что говорил весь посёлок. Объехал, а всё ж не верил. Теперь стоял и смотрел на дерево.

А под елью, в истоптанном, разбросанном снегу, стоял валенок. Один, голенищем вверх — будто из него выдернули ногу и не дали опустить. Снег вокруг был взрыт и кинут вбок, в кусты, и там обрывался. Ни тела. Ни следа, что повёл бы дальше. Кто-то шёл здесь до них, этой же тропой, на то же Горелкино, — и не дошёл.

У того, что содрало кору и выдернуло человека из валенка, имени не было — ни на его языке, ни на русском. За спиной кто-то охнул и тихо позвал Бога по-своему.

— Идём, — сказал Бахтиёр, и сам не узнал свой голос. — Не стоять. Идём.

Они пошли дальше — мимо ели, мимо валенка, не оглядываясь. Бахтиёр считал шаги и через каждую сотню оборачивался, пересчитывал своих. Пятеро за спиной, след в след, Рустам в хвосте. С ним самим — шестеро. И сам себя за это корил — что считал как скот, как мешки на разгрузке, — но в этой тишине иначе было нельзя.

Скоро цепочка сжалась сама собой — никто не велел, а пошли теснее, едва не на пятки. И шли так, как ходят в мороз и в страх: голову в плечи, глаза под ноги, в набитую тропу. Каждый брёл сам по себе, в своём холоде, и спину переднего держал не глазами — чутьём, лишь бы не отстать. Чем дальше, тем сильней делалось чувство, что в лесу сбоку, за стволами, кто-то есть — идёт рядом, держится вровень. Бахтиёр туда не смотрел. Шёл и считал.

На седьмой сотне в нос ударило. Поверх хвои, поверх мороза, поверх бензина с куртки — что-то ещё, чего он не знал и знать не хотел. Не падаль, не гарь, не зверь. Тонкое, на один вдох, и пропало. Бахтиёр стал, поднял руку.

— Стойте.

Встали. Свои не знали, чего он встал, — смотрели на него, ждали. Бахтиёр обернулся, пересчитал. Четверо.

Он не поверил. Темно, луна за облаком, глаз устал от снега — обсчитался. Сосчитал снова, медленно, тыча взглядом в каждого: вот Кадыр — шапка на самые брови, вот братья — плечо к плечу, вот в хвосте Рустам. Четверо. Между братьями и Рустамом, там, где должен был идти Шавкат, в цепочке зиял разрыв — пустое место в снегу, шириной в две ступни.

Остальные проследили за его взглядом и сочли тоже — губами, молча. И на лицах разом проступило то, чего минуту назад не знал никто: Шавката между ними нет. Каждый брёл, уткнувшись в тропу, — Бахтиёр и сам так шёл, веря, что свои и спереди, и сзади.

Он смотрел на это место и не понимал. Не хотел понимать. Ждал, что мальчишка сейчас шагнёт в этот разрыв из-за дерева — отошёл по нужде, замешкался, нагоняет. Никто не шагнул. Лес стоял чёрный и молчал, как молчал всю дорогу.

— Шавкат, — позвал Бахтиёр. Негромко — громко тут было нельзя. — Шавкат.

Никто не отозвался. Эха и того не было — звук упал в снег и пропал.

Он пошёл назад вдоль цепочки, и свои расступались, давая дорогу. Каждый смотрел не на него — на пустое место. Снег на тропе был выбит их шагами в строчку, и она не обрывалась — шла дальше, до самого хвоста. Только в одном месте наст был смят вбок, к кустам, будто рвануло разом, — а след шёл мимо, как ни в чём не бывало: Рустам прошёл тут и не заметил. Здесь Шавкат ступил в последний раз. Отсюда его уволокло — вбок, в темноту, между двумя шагами. За кустами целина, нетронутая под луной. Ни тела. Ни борозды. Просто вбок — и нет.

Глаз у Бахтиёра был намётанный — на груз, на дорогу, на след, — он привык читать, где порвётся, где встанет. Тут не порвалось и не встало — шёл человек, и нет его, без крика, без шороха.

Рюкзак лежал в смятом снегу, у самых кустов. Синий, с обмотанной скотчем лямкой. Один.

— Я ж за ним шёл, Баха. — Рустам не отрывал глаз от смятого снега, голос дрожал. — Замыкал, как ты велел. Только глядел не на него — под ноги, в тропу, чтоб не сбиться. Думал, вот он, впереди, рюкзак его синий, куда денется. — Он поднял лицо, белое. — Прошёл я тут. По самому месту прошёл, где его не стало, — и не услышал, и не увидел. Тише снега ушёл…