18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Павленко – Волки (страница 18)

18

— Не растащат они ничего. Сами объедем. Делов-то.

И вот это «сами объедем» Игорь поймал, как ловят сквозняк спиной.

Объедут. Он-то знал, что за лесом, а они не знали и потому не боялись. Асфальт он перекрыл — машину поперёк, ленту, одну лазейку наружу. А в обход троп хватало. Грунтовка задворками от товарного двора, вдоль насыпи, — ею до Горелкина, минуя пост. Рельсы — иди себе по шпалам за поляну. Река. И сам лес, вплотную, к огородам. Он держал одну, а их было — не сосчитать.

К полудню — если можно было звать полуднем эту серую невнятицу, в которой день едва набрал силу и уже клонился обратно — машин у поста перебывало с десяток. Кого Игорь заворачивал словом, кого — тем, что стоял твёрдо в форме, поперёк, и за ним вроде как была сила. Держался на одном — что они пока ещё верили в форму. Что капитан полиции, перегородивший дорогу, знает, что делает.

А они верили всё хуже.

— Слышь, начальник. — Молодой парень, незнакомый, городской по виду, дачник чей-нибудь, тормознул на своей иномарке и даже не вылез, говорил в окно, цедил. — Ты мне покажи, где дерево. Поехали, покажешь. Нет дерева никакого. Связи нет, заправки стоят, ты тут лапшу вешаешь. Что происходит-то?

— Дорога закрыта. — Челюсть сводило от усталости и холода. — Развернись.

— Да пошёл ты. — Парень газанул, объехал «Ниву» по обочине, по самой кромке, чуть не клюнув в кювет, и ушёл к лесу, мелькнув стопарями на повороте.

Игорь стоял и смотрел, как иномарка ныряет за поворот, в чащу, туда, откуда он сам вчера едва унёс ноги. Дёрнулся было к «Ниве» — догнать, завернуть, — и встал. Бросишь пост — сюда хлынут остальные, эти, что ждут поодаль, приглядываются. Догонишь одного — упустишь десять. Не разорваться.

Парень не вернулся. Игорь ждал, считал минуты: иномарка до завала доедет за пять, развернётся, если жива, за десять. Прошло двадцать. Полчаса. Час. Стопарей на повороте больше не мелькнуло.

Один.

Игорь не записал его — некуда было, да и имени не знал. Просто стало в нём одним камнем тяжелее, и камень этот лёг рядом с теми, прежними: Сорокин, Дроздов, Пашка. Теперь ещё — парень на серой иномарке, имени не знаю, объехал по обочине, я не догнал. Не стал догонять.

К сумеркам, которые в конце октября наступают рано и без перехода, у поста стало пусто. Намёрзшись и наоравшись за день до хрипоты, Игорь сел в «Ниву», завёл, пустил печку. И тут от посёлка подкатил «уазик» дорожников, и из него вылез не дорожник, а Колька Седых, брат давешнего Гриши, тот, что при станции сторожем.

— Васильич. — Колька мял шапку. — Ты Кузьмина не разворачивал утром?

Игорь не сразу понял. Кузьмин. Мужик с серым лицом, сын в городе. Вчерашний.

— Разворачивал. Вчера ещё, тут вот. Сегодня не видал. А что?

— А того. Уехал он. С утра, чуть свет. В объезд подался, грунтовкой вдоль насыпи, — сказал, ею до Горелкина, а там на город как-нибудь проберётся, к сыну. Баба его прибежала на станцию, воет: не вернулся, мол, и телефон молчит. — Колька глядел в сторону, на лес. — Я думал, может, ты его завернул, может, он у тебя где…

— Не у меня.

— Ну. — Колька помолчал. — Значит, проехал.

Проехал. Грунтовкой, задворками, мимо поста — там, где Игоря не было и быть не могло. А та грунтовка так же уходит в лес, как всё тут. Кузьмин не поверил ему вчера — это было написано у мужика на лице крупно, не сотрёшь: менту, который сам едва вырвался с той дороги живым, не поверил, потому что там сын. А не поверив, нашёл лазейку. Таких хватало.

— Бабе-то что сказать? — спросил Колька.

Игорь не ответил. Он за день завернул кого мог — и каждый глядел на него как на самодура. А Кузьмина не завернул никто — на грунтовке поста не стояло, — и Кузьмин уехал к сыну в объезд, тем путём, с которого не возвращаются. Игорь стерёг одну дорогу, а человека утянуло другой.

— Иди домой, Коля, — сказал он наконец. — И бабе скажи… скажи, пусть ждёт. Может, застрял где, пережидает, связи же нет. Всякое бывает.

Колька поглядел на него, и в глазах у него была та же тень, что у Кузьмина вчера: не верю. Знаю, что врёшь, и ты знаешь, что я знаю. Но кивнул, нахлобучил шапку, полез в «уазик».

Игорь остался один. Серый день догорал. К вечеру подморозило круче, и снег, переставший было днём, посыпал опять — густо, без ветра, заметая натоптанное за день у поста. К утру укроет и колею, и след той иномарки за поворотом — будто ничего и не было. Лента щёлкала под снегом, обмерзая. За спиной, в посёлке, тянулся дым из труб, кто-то жил, не зная, а кто-то уже знал — жена Кузьмина выла на станции, и вой этот к утру разойдётся по дворам, как расходится всё. И завтра приедут не двое и не трое. Завтра, когда вой дойдёт до каждого, хлынут все разом — и сюда, и на грунтовку, и на станцию, к рельсам, и он не сможет встать поперёк всего.

Дамба держалась на одном вранье: связь наладят, наши вернутся, расчистят дерево. Враньё трескалось. Игорь стоял у трещины и считал, по привычке, чем её затыкать. Выходило: двумя руками. Своими двумя.

Не удержать.

* * *

К рассвету Игорь перестал считать.

Всю ночь считал — по привычке, чтоб держаться на ногах: часы до зари, машины, что не пришли, своих, которых нет. К рассвету сбился и бросил. Цифры разъезжались, не держались в голове, как не держится вода в горсти. Третьи сутки на ногах. Ни крошки, ни глотка с того утра, как поехал на мёртвую дорогу, — снег, что он брал в рот, таял железной горечью, и от него только туже сводило пустой живот. Мир по краям расплывался, качался, будто сходни под ногой, и держался Игорь на одном: он в форме, а форму ронять нельзя.

Вой он услышал ещё затемно. Бабий, тонкий, со стороны станции — Кузьмина жена выла там с вечера, и за ночь к ней, видать, прибавилось. Вой за ночь не смолк, а ширился, обрастал голосами, и к серому свету стоял над посёлком уже не плач — гул. Тот гул Игорь знал нутром, двадцатью годами на земле: так гудит толпа, когда вот-вот хлынет.

Блок он бросил. Смысла в нём больше не было — дорогу знали все, и грунтовку знали, и нечего стеречь одну ленту, когда рвётся весь посёлок. Вот тебе и тихо, вот тебе и без шума. Игорь завёл «Ниву», и пока мотор схватывался, успел подумать тяжело и ясно: вот оно. То, чего он боялся у дороги в ночь, когда ставил пост. Дамбу прорвало.

К станции он подъехать не смог — застрял за два квартала. Дальше улица была забита: машины носом в зад одна другой, кто-то бросил свою прямо поперёк и убежал, и в проулках между домами тёк к станции народ — с узлами, с чемоданами, с детьми на закорках, в чём успели одеться. Снег валил на них, садился на платки, на тюки, и его тут же разбивали в грязь сотни ног. Игорь выбрался из машины и пошёл к перрону, расталкивая плечом, и его несло назад, как идущего вброд против реки.

На перроне было то, что началось три дня назад, когда станция только начала набухать людьми, — а теперь дозрело и лопнуло. Народу набилось — не протолкнуться. Рельсы, занесённые за ночь снегом, уходили от станции в белое марево, за поляну, в лес, — и по ним, по шпалам, уже шли. Не ждали поезда — шли пешком, по путям, прочь из посёлка: семьями, гуськом, с мешками за спиной, друг за другом в снег. Уходили туда, откуда не вернулся никто. И Игорь знал это, как знал, что они не знают, — а если и чуют, то страх остаться пересилил.

— Стой! — крикнул он, и голос сорвался, выдал хрип. — По путям нельзя! Назад!

Его не услышали. Или услышали и не повернули. Рядом мужик в распахнутом пальто волок чемодан на колёсиках, и колёсики застревали в снегу между шпал, и мужик дёргал, матерясь, и шёл, шёл за остальными. Игорь схватил его за рукав — мужик рванулся, не глянув, кто держит, выдрался и пошёл дальше. За ним шли другие. Их было больше, чем Игорь мог удержать руками.

Двое его людей — молодой ппсник да второй, постарше: всё, что Сёмин поднял по домам, когда покатилось. Вчера, на пост, их было не дозваться — сегодня пришли сами. Топтались у края перрона, бледные, не зная, что делать без приказа, которого Игорь и сам не знал. Он крикнул им завернуть людей с путей — они кинулись, расставили руки, и толпа обошла их, как обходят два столба, — мимо, не сбавив шага. Молодой схватил было какую-то бабку — та завизжала, будто режут, и на крик обернулись, и кто-то уже лез с кулаками — ещё немного, и его же людей стопчут. Он махнул — отойти. Двое отступили. Толпа потекла дальше, на рельсы, в снег.

У водокачки сцепились двое — за канистру, за бензин, что прятали на чёрный день, и день пришёл. Один свалил другого в снег, бил, и канистру у обоих выбили, и она катилась, разливая, и третий кинулся подбирать. Дрались молча. Игорь шагнул туда — растащить, как растаскивал пьяных у клуба по субботам, привычно, — и остановил себя. Не для того его две руки. Растащишь этих — рядом сцепятся те. Не клуб. Весь посёлок.

Окно в станционном зальце вынесли — не лезли через него, просто вынесли в давке, и стекло сыпануло на перрон, и по нему пошли, хрустя, не глядя под ноги. Где-то в гуще плакал ребёнок — тонко, без передышки, и плач этот шёл из самой середины, и никто к нему не наклонялся. Ветер тянул с путей, низовой, ледяной, нёс снег и горький дым — кто-то жёг у складов, не понять что. Игорь стоял в этом, и его качало, и он не знал, бежать ли ему за ребёнком, разнимать ли драку, гнать ли с путей, — а пока не знал, мимо него уходили и уходили в снежную муть.