Григорий Павленко – Волки (страница 15)
— Мне за Горелкино. Сын там, в городе, третий день не звонит. Съезжу гляну да назад.
— Разворачивайся, сказал! — Игорь повысил голос, и тот на крике сорвался, выдал дрожь, которую он прятал. — Дорога закрыта! Будешь спорить — пятнадцать суток за неповиновение, и поедешь не к сыну, а в обезьянник!
Пригрозил — и сам услышал, до чего пусто. Какие пятнадцать суток. Сажать некому, везти некуда, и не за что: мужик к сыну ехал, и только.
— Не доедешь. — Уже тихо. Игорь поглядел ему в лицо. — Я сам оттуда. Там... — и запнулся. Сказать, что там, он не мог: ни словом из устава, ни словом вообще. — Туда нельзя. Совсем. Разворачивайся, езжай домой.
Мужик смотрел на него — на форму, на бледное лицо — и не верил. Игорь видел это ясно, как след на снегу. Менту, который сам только что вернулся оттуда едва дыша, — не верил. Утром, он слыхал, так же отмахнулись от той городской, что прибежала к председателю с этой самой дорогой. А теперь не верили ему, закону. У мужика там был сын. Что ему закон, когда там сын.
Игорь не сдвинулся. За ним не было силы — пустой отдел да один Сёмин у глухой рации, — за ним было только то, что он ещё стоял твёрдо поперёк дороги, в форме. На том и держалось. Мужик поматерился, сплюнул под колёса, развернул машину и поехал назад, к посёлку. Сегодня — поехал.
А завтра приедет другой. И не один. У каждого там свои, и каждому Игорь скажет «нельзя», и каждый поглядит на него вот так. Скольких он развернёт — один, на пустой дороге?
* * *
В администрацию Игорь пришёл затемно. Председатель ещё сидел — один, при настольной лампе, над раскрытой тетрадью. Приёмную давно отпустил, а сам не уходил, будто ждал.
Игорь не сел — стоял, как простоял весь день, и тепло кабинета до него не доставало: руки с дороги закоченели. Доложил всё, как по форме: брошенные машины, фура поперёк, борозды в железе. Людей нет — ни тел, ни следов, чтоб уходили сами. А под одной машиной — сорванный ноготь, кровь, борозды от пальцев по асфальту: прятался кто-то под кузовом, держался, пока тащили. Наш УАЗ с ребятами там же, пустой. И выложил на стол чужое табельное — ПМ Пашки, в расстёгнутой кобуре. Лёг тяжелее своего.
— Мент не бросает оружие, Сергей Петрович. Никогда. А оно — вот. На сиденье лежало.
Председатель глядел на пистолет и в руки не брал. Лицо тяжёлое, серое. Игорь ждал — слова, приказа, хоть чего-нибудь сверху, — а сверху было пусто, как пусто было весь день: района над ним нет, а председатель ему не начальник — такой же полый, как он сам.
— Перекрыл дорогу — верно сделал. — Председатель заговорил тяжело, не поднимая глаз ни на Игоря, ни на пистолет. — Держи, раз взялся. Пост поставь, никого туда не пускай. — Помолчал, постучал пальцем по тетради, по своему. — Только вот что. Тихо это. Без шума. Народу — гроза, дерево легло, расчистят. Понял меня? Свяжемся с районом, наши вернутся — а до того не смей будоражить. Пустишь панику — они сами друг друга передавят, тут и без леса поляжет полпосёлка.
— Мне бы людей. Одному дорогу не удержать.
— Нет людей. — Сказал, как отрезал. — У района нет, у меня нет. Соберём дружину после, добровольцев, кого-нибудь из наших, как уляжется. А пока — сам. Справишься.
Игорь слушал. Председатель не спросил ни про Пашку, ни про того, кого живьём выволокли из-под машины. Не хотел знать. Отворачивался складно, разумно, заботой: бережём людей, не нагнетаем. То же самое, слово в слово, что Игорь твердил себе утром, что председатель раздавал приёмной. Только теперь это враньё было не его и не председателя — общее. Уговор. Двое стояли над пустой дорогой, над стволом Пашки, и сговаривались не знать.
И ещё одно дошло, совсем некстати. Там, на дороге, развернув того мужика, он, закон, сказал то же самое, что утром кричала городская. Она была права. Он теперь тоже прав — и так же никому нахрен не нужен с этой своей правотой.
От председателя Игорь поехал не домой — к въезду. Пост ставил уже в ночь: загнал «Ниву» поперёк, у крайних домов, размотал от столба к столбу бело-красную ленту, повесил на лом фонарь. Стоял один. Мороз уже не обжигал, как утром на крыльце, — за день Игорь промёрз до костей, а с поста было не уйти. Смотрел на дорогу, уходящую в чёрный лес.
И взяло его — не страхом, а ясностью, простой и холодной. Дорога — лишь одна лазейка наружу. А есть ещё станция, рельсы за поляну, река, тропы через болото — и сам лес, вплотную, со всех сторон, к самым огородам. Не снаружи держать, чтоб не пускать, — лес не снаружи. Посёлок внутри него, весь, со всеми своими, с пятиэтажками, с отделом, с этой вот лентой. Двумя руками не перекрыть. И целой дружиной — не перекрыть.
Не удержать.
Глава 9. «Тропой»
Четвёртую ночь со станции не уходили поезда.
Раньше Бахтиёра будил состав — ещё за лесом, за поворотом, а он уже натягивал на нарах сапоги, потому что сейчас лязгнет, подкатит к товарному двору, и бригаде идти разгружать. Десять лет он вставал на этот лязг, не просыпаясь толком. Теперь его не будило ничего. Рельсы под снегом молчали, над товарным двором горел один фонарь, и снег валился в его жёлтый столб, садился на шпалы и лежал нетронутый — колёса его больше не сбивали.
Снег шёл крупный, тяжёлый — первый настоящий. До того сыпала крупа и таяла к полудню, этот лёг и таять не думал. Мороз поднимался из земли сквозь две пары носков и валенки, добирался до колен. Бахтиёр стоял у стены барака и считал. Одиннадцать мужчин он перевёз сюда по одному за шесть лет — крюк, родня из одного кишлака под Маргиланом. При иных были уже жёны, дети, старики-родители — полный барак, и все ждали, что он скажет.
Их матери, провожая, совали ему в руки своих сыновей и по лепёшке в дорогу. Привёз — стало быть, и довезёшь обратно. Кого он не знал с пелёнок, того знал по родне.
Дома, под Маргиланом, у него остались жена и два сына. Он слал им деньги каждый месяц и звонил по воскресеньям. Поезда не ходили четвёртый день — значит, не было разгрузки, не было денег, нечего слать. Вчера было воскресенье — он набрал жену: в трубке погудело и смолкло. Набрал ещё раз, потом убрал телефон в карман.
За фанерой не спали. Кто-то тихо переговаривался, звякнул о плиту чайник, надсадно закашлялся Хайдар — он кашлял уже неделю, сухо, нехорошо. Тянуло дымом и бараньим жиром: Зухра-апа варила им в дорогу. Никто не вышел и не спросил, идут или нет. Ждали его слова.
Шавкат вышел первым — он всегда оказывался там, где Бахтиёр. Восемнадцать лет, сын двоюродной сестры. Та, провожая, держала Бахтиёра за рукав дольше, чем надо, так ничего и не сказав, и это её молчание он таскал за собой третий год. Мальчишка не снимал даже в бараке синий рюкзак с обмотанной скотчем лямкой — там лежали телефон, зашитые в подкладку деньги, две рубашки и коробка конфет для матери, купленная ещё летом и сбережённая до отъезда. Коробку он показывал Бахтиёру раз пять. «Сам в руки дам. Дома.»
— Едем, Баха-ака? — Мальчишка переминался, ему не терпелось. Бахтиёр знал его с малых лет: тот боялся не смерти — боялся, что оставят.
— Грейся пока, — сказал Бахтиёр. — Рано ещё.
За Шавкатом, опираясь на палку, из барака вышел Эргаш-ота. Было ему под семьдесят. Он читал над их мёртвыми, мирил их живых, и когда он говорил, бригадир замолкал и слушал. Без его слова Бахтиёр не повёл бы никого.
— Не ходил бы, — сказал Эргаш-ота по-своему, негромко, глядя не на Бахтиёра, а мимо, в темноту за фонарём, где кончался свет и начинался лес. — Шесть лет тихо жили. Тихих не трогают, сынок. Шумного метут, тихого обходят. Пересидим. Мука есть, дрова есть. Дорогу почистят — дадут поезд.
— Поезда не будет, ота. Четвёртую ночь нет. И телефоны молчат. И тех, кто пошёл по путям узнавать, нет до сих пор. Это не пересидеть.
Старик долго молчал. Снег садился ему на плечи, на белую бороду, и он не стряхивал.
— Кого поведёшь?
— Кто дойдёт. Нас будет шестеро. До Горелкина — там трасса, там люди. Дойдём — пришлю машину за остальными, за слабыми. Хайдара с его кашлем не возьму. Женщин, детей по тропе, по морозу — не возьму. Вы с ними здесь. Я вернусь.
— Ты вернёшься, — тихо сказал он и отвернулся к лесу.
Бахтиёр наклонил голову. Эргаш-ота положил сухую ладонь ему на затылок, шепнул короткое слово, убрал руку. Вот и он их отпустил. Бахтиёр выпрямился и пошёл к машине.
Буханка стояла в углу товарного двора, под навесом, — бригадная, на ней возили что придётся: доски, людей, мешки с цементом. Бахтиёр держал её на ходу не первый год, знал все её болячки: где подмотать, где подёргать, на каком морозе она встаёт колом. Такого мороза ещё не было.
Он смёл рукавом снег с лобового, рванул примёрзшую дверь — она хрустнула, поддалась со второго раза. В кабине обдало холодом злее уличного — железным, мёртвым. Он сел, не закрывая дверь, до отказа вытянул подсос, подвернул ручной газ, выжал тугое, загустевшее на морозе сцепление и повернул ключ.
Под капотом щёлкнуло реле. Стартер пошёл — медленно, через силу, словно проворачивал не мотор, а вмёрзший в землю камень. Раз. Два. Аккумулятор сел на морозе без подзарядки, каждый оборот вытягивал из него последнее. Мотор не схватывал.
Бахтиёр отпустил ключ. Стало слышно, как тикает, остывая, металл, и как у барака опять зашёлся Хайдар. Стартер был громкий — слишком громкий для ночи, в которой не звенели даже рельсы. На миг показалось, что в темноте, за кругом фонарного света, кто-то поднял на этот звук голову. Бахтиёр не обернулся.