Григорий Павленко – Волки (страница 14)
Игорь подкатил, не доезжая шагов полста, и заглушил мотор.
И тогда навалилась тишина. Без двигателя — ни звука: ни ветра в вершинах, ни дальнего поезда. Только своё дыхание да тонкий стук остывающего железа под капотом. Лес подступал близко и молчал — но не так, как молчит живой лес, где всегда что-нибудь живёт: птица вспорхнёт, хрустнет ветка под лапой. Тут не было ничего.
Игорь вышел из машины. Дверца хлопнула на весь лес, и он застыл, не отняв руки, — точно этим хлопком что-то задел. Ничего не отозвалось. Только под подошвами хрустнула наледь, и хруст этот тоже был слишком громкий.
К ближней машине он подошёл, как подходил к месту не первый год: медленно, забирая глазом всё разом ещё на подходе. Серая легковая, все четыре двери настежь. Игорь тронул на груди регистратор — пошла запись — и начал наговаривать, вполголоса, как на всяком выезде, чтоб не думать раньше времени:
— Легковой автомобиль, «десятка», серый. Носом в кювет, под углом. Водительская дверь настежь...
Слова ложились на запись, плоские, служебные, и от них стало чуть легче — будто он на работе, будто это место можно разложить по пунктам и тем приручить. Ключи торчали в замке. На торпеде телефон, рядом раскрытая сумка, выпавший кошелёк. Никто не паковался, не бежал: ехали себе в город по делам — пока не стряслось.
А по кузову — борозды. Четыре в ряд, наискось — через дверь, крыло и крышу одним махом, до голого железа, и краска завёрнута по краям. Стекло водительской двери выбито внутрь, на сиденье осыпь, седая от инея.
Игорь стянул перчатку, провёл по задирам голой ладонью. Обожгло холодом. Не зверь: коготь срывается, дерёт как попало, а тут резало начисто, на всю глубину. Не инструмент: тот оставит заусенец, кромку, а тут металл отвернуло, как кожуру. По таким меткам он читал, что прошло и откуда, — а эти не читались. Сказать было нечего.
Двери настежь у каждой — а ни крови, ни следов борьбы, ни тела. Игорь прошёл вдоль ряда, нагибаясь к обочинам: иней по серой кромке лежал нетронутый, без единого следа. Колеи вели только сюда. Приехали, встали — и больше ни один след не уходил прочь. Ни к лесу, ни к посёлку — никуда. Никто из машин не выходил.
А в одной, на заднем сиденье, — детское кресло. Пустое, пристёгнутое. Игорь скользнул по нему взглядом и мысли не довёл. Не довёл.
— ...Происхождение повреждений не установлено, — договорил он в регистратор, тише. — Следов борьбы нет. Следов волочения нет. Людей... также не обнаружено.
И тут его потянуло вниз. Под машину. Сам не понял зачем — чутьё, какое за годы службы само ведёт туда, где неладно. Присел на корточки у переднего колеса, заглянул в густую тень под кузовом.
Там, на асфальте, темнело.
Игорь опустился ниже — на колено, на локоть, повернул голову щекой почти к ледяному асфальту, чтоб поймать свет под днищем. Дыхание било паром в железо и возвращалось в лицо. Пахло стылым металлом и бензином — из бака над самой головой.
У самого его лица на асфальте лежал ноготь. Человеческий, сорванный — белёсым полумесяцем. Рядом темнела смазанная полоса — кровь. Он прошёл весь ряд — нигде ни капли, а тут, под кузовом, она. Единственная. А от того тёмного места к краю, наружу, тянулись борозды. Четыре. От пальцев. Кто-то лежал тут, забившись под кузов, в тень, и держался за асфальт ногтями, когда его тащили за ноги наружу. Цеплялся так, что оставил ноготь.
Прятался — значит, понимал. А раз выволокли — было кому.
— Гражданин... — сказал Игорь в железо, по привычке, чтоб слова держали. — Гражданин укрывался под транспортным средством и...
Слова кончились. Следующего не нашлось. Двадцать лет служебный язык договаривал за него всё, любую мерзость, и тем держал на ногах, — а тут впервые молчал: не было статьи, не было графы, не было слова на то, что здесь случилось. А регистратор на груди писал исправно — кровь, его дыхание. Всё, кроме того, что это сделало. Игорь лежал щекой в наледи, у чужого сорванного ногтя, и форма на нём была пустая, как тот китель на вешалке у Кравцова.
Он оперся ладонью, поднялся — медленно, на ватных ногах. И снизу, от самой земли, в глаза бросилось то, чего не видно было сверху: дальше по ряду, за «газелью», съехавшая боком в кювет, стояла грязно-белая «буханка». УАЗ. С синей полосой по борту и помятым крылом, которое Пашка месяц грозился выправить да так и не успел.
Игорь постоял, переждал, пока перестанет колотить, и пошёл к нему — медленно, как ходят к тому, чего видеть не хотят.
Тот самый УАЗ, что ушёл с ребятами за лес. С дороги, из-за «газели», его было не углядеть. Игорь знал в нём каждую вмятину, сам сто раз садился на это продавленное сиденье, мёрз с Пашкой в этой будке ночами. Теперь стоит здесь. Брошенный. Пустой.
На торпеде валялась початая пачка сигарет — тех самых, что Пашка тянул на крыльце, хотя нельзя. А на водительском сиденье лежал пистолет.
ПМ Пашки. Кобура расстёгнута, ремешок откинут — будто снял на секунду, положить, поправить, и вот сейчас возьмёт обратно.
Игорь смотрел на пистолет. Двадцать лет на службе — и ни разу, ни от кого: мент не бросает оружие. Никогда. Табельное при нём под роспись, оно — последнее, что человек отдаёт, и только из мёртвой руки. А тут — на сиденье, как пачка сигарет. Пашка не отстреливался: магазин полный, гильз нигде нет. Не бежал с ним: вот оно, на виду. Не сунул в кобуру, не схватил, уходя, — будто между «сидел за рулём» и «нет его» не легло ни секунды.
Игорь взял ПМ — чужой и знакомый разом. Проверил, как проверяют всякий ствол: магазин полон, в патроннике пусто. Пашка его даже не взвёл. Сунул за пояс. Бросить не мог: табельное оружие не бросают.
На панели жила рация — красный глазок, тихий, и из динамика тёк белый шум. Живая. Игорь снял тангенту, помедлил, нажал.
— Сорокин, Дроздов, ответьте. Дёмин на связи. Приём.
Шипение. Переждал, нажал снова, короче:
— Кто меня слышит, отзовись.
То же шипение. Прокрутил частоты — район, аварийную, все подряд, — и везде одно: гладкое ничто, ни щелчка, ни даже чужого эфира. Связь была. Эфир был. Не было только тех, кто на том конце.
Он опустил тангенту. Считать он умел и любил — смены, наряды, патроны, — счёт держал, когда под ногами плыло. И теперь он считал своих. Сорокин. Дроздов. Пашка. Кравцов. Четверо. Все выехали этой дорогой, все где-то тут, впереди, — дальше, чем дошёл он. За машинами, за той фурой, к которой он ещё не приблизился.
Стоять у пустой будки и не пойти Игорь не мог. Тронул своё табельное в кобуре, чужое за поясом — и пошёл вперёд, мимо ряда, к завалу.
Дорога стелилась пустая, седая от инея, под глухой стеной леса. Шаги были единственным звуком на всём свете, и Игорь, сам того не замечая, стал ступать тише, мягче — так ступают там, где боятся кого-то разбудить. Фура впереди росла, на боку, распоротым тентом к чаще. Сорок шагов. Тридцать.
И тут он остановился.
Ни звука не прибавилось, ни тени не двинулось — пустая дорога, мёртвые машины, чёрный лес в трёх шагах от обочины. Но на него смотрели. Затылком, кожей он поймал чужой взгляд — как ловят чужого в тёмном дворе на ночном вызове, ещё не обернувшись, ещё не зная, откуда тот выйдет. Двадцать лет это чутьё его не подводило. По хребту, без единого дуновения ветра, продрало морозом, и всё в Игоре заорало одним голосом: беги.
И в тот же миг, поверх этого крика, всплыло чужое, тихое, не своё — председательское: сразу назад. Сразу.
Думать Игорь не стал. Развернулся и кинулся прочь, мимо мёртвых машин, к «Ниве» — тяжело, оскальзываясь на наледи, — и всю дорогу спину жгло: вот сейчас, сзади. Он не обернулся ни разу — знал, что обернётся и пропадёт. Доскочил, втиснулся за руль, потянул дверь на себя — придавил собачку замка. Что той твари запор — смех один, он понимал это трезво, как про чужой засов на сарае. А всё же отпустило, на волос — на то железо, что встало между ним и дорогой.
Сидел, вцепившись в руль, пока не унялось сердце и не отпустило руки. За стеклом лежала та же дорога — машины, фура, лес. Из чащи не вышло ничего. Ничего не двинулось. Может, и не было ничего — нервы, морок. Столько лет на службе, а шарахнулся, как мальчишка.
Только он знал, что не морок. И знал теперь ещё одно, хоть и не пускал в слова: своих ему отсюда не вывести. Ни Сорокина, ни Дроздова, ни Пашку. Нет их больше. Пропали.
Он завёл «Ниву», развернулся в три приёма на тесной дороге. И, разворачиваясь, решил — сам, без приказа, которого некому было отдать. Дорогу закрыть. Не здесь, у фуры, — здесь не выстоять. На въезде, у самого посёлка: машину поперёк, ленту, пост. Чтоб больше ни одна живая душа не сунулась сюда. Один он эту дорогу не удержит. Но закрыть — закроет. Больше некому.
Назад «Нива» шла ходко. День, короткий, октябрьский, догорал за лесом мутной полосой, посёлок впереди уже теплился редкими окнами, и Игорь гнал, торопясь поставить пост засветло. У самой опушки навстречу выскочили фары.
Машина шла туда — к лесу, на мёртвую дорогу. Игорь встал поперёк, мигнул дальним, вышел. Из встречной легковушки высунулся мужик, немолодой, с серым от недосыпа лицом.
— Чего перегородил? Пусти.
— Дальше нельзя. Дорога закрыта. — Игорь сказал это, как говорят на посту: без нажима, без объяснений, чтоб не спорили. Только бы мужик не расслышал, как дрожит голос. — Поворачивай.