Григорий Павленко – Спаси и сохрани (страница 3)
Открыл глаза. Траншея. Мешки. Солдат с картами. Война.
Пошёл обратно к Василию.
Вернулся к нише. Василий сидел на ведре, чайник на ящике, кружка в руках — как не уходил. Посмотрел на Корнилова вопросительно.
— Поедете со мной, батюшка? Хочу ещё пару позиций посмотреть.
Василий посмотрел на него — снизу вверх, из ниши. Помолчал. Потом кивнул — медленно, как кивают люди, которые привыкли не удивляться.
— Как доберётесь?
— Ногами, ваше превосходительство. Мне не впервой. — Поднялся, расправил рясу. — Или подводу дадут — тут до четвёртого полка недалеко.
Ильин дал подводу — ту же, обозную, на которой утром привезли сухари. Пахло мешковиной и мукой. Василий сел на край, свесив ноги. Корнилов ехал рядом шагом, Воронов — чуть позади. Возница — пожилой, молчаливый, из тех, кто лошадь понимает лучше, чем людей, — тронул вожжи, и поехали.
* * *
Четвёртый полк стоял левее, за болотом. Добирались просёлком, через деревню, в которой не осталось жителей: избы заколочены, колодец затянут ряской, на церковном дворе — госпитальные палатки, от них тянуло карболкой. По дороге молчали.
На подъезде к позиции — другой запах. Не грязь и не каша. Сладкий, тяжёлый, который Корнилов знал по Персии: так пахнет там, где мертвецов не убирают. Трое суток, не меньше. Воронов натянул поводья, побледнел. Корнилов не остановился.
Полковой командир встретил у входа в ход сообщения — подполковник Горяинов, пожилой, с нездоровым лицом, жёлтым от недосыпа или от печени. Козырнул — рука дрожала, мелко, и он убрал её за спину.
— Рад приветствовать, ваше превосходительство. Не ждали.
— Покажите.
Горяинов повёл. Те же окопы — и не те. Доски на настиле — гнилые, проваливаются под ногой. Стенки обшиты кое-как: плетень разошёлся, глина ползёт вниз, никто не чинит. Вода по колено — не по щиколотку, как в третьем полку, а по колено, бурая, с плёнкой. Мешки на бруствере — просели, два порваны, песок высыпался. Пулемётное гнездо — один «Максим», и тот на станке косо, кожух пробит, залатан жестянкой. Расчёт — двое, один спит, второй курит и не смотрит за бруствер.
Корнилов шёл и считал. Не потери — недостачи. Здесь: настил не чинен. Здесь: обшивка не подбита. Здесь: часовой стоит не на посту, а в трёх шагах левее, в нише, где не дует. Мелочи. Каждая мелочь — дыра. Из дыр складывается позиция, которая не выдержит.
— Священник у вас есть?
Горяинов потёр шею — жест усталого человека, которому задали вопрос, на который нет хорошего ответа.
— Был. Отец Никифор. Месяц назад эвакуирован — тиф. Замены не прислали.
Василий тихо сказал, за спиной Горяинова:
— Никифор мой. Вместе рукоположены, в девяносто восьмом. — Помолчал. — Здесь пели, Лавр Георгиевич. Месяц назад. Не церковное — солдатское, вечерами. Сейчас — послушайте.
Корнилов слушал. Тишина. Ни голоса, ни напева, ни ругани — ничего, кроме чавканья воды под ногами.
Солдаты здесь были другие. Серее. Тише. Молодой сидел у стенки, винтовка между колен, смотрел в землю. Корнилов прошёл мимо — не поднял головы. Пожилой чистил котелок — медленно, механически. Котелок давно чистый. Он всё чистил.
Василий уже шёл к молодому — не дожидаясь, не спрашивая. Сел рядом, тяжело, в грязь, ряса в воде. Не сказал ничего. Просто сел. Молодой посмотрел на него — сбоку, исподлобья. Василий достал из кармана что-то, протянул. Сухарь? Леденец? Корнилов не разглядел. Молодой взял. Не поблагодарил, не улыбнулся. Но взял.
Василий посидел с ним минуту, может две. Потом встал, пошёл дальше — к следующему, к тому, с котелком. Тронул за плечо. Сказал что-то, тихо, и тот поднял голову, и на лице мелькнуло — на секунду, не больше — что-то живое.
Корнилов стоял и смотрел. В третьем полку, где Громов и Василий, — одно. Здесь, где нет ни Громова, ни Василия, — другое. Те же окопы, та же война, те же люди. И — другое. Не мог пока определить, что именно. Записал бы — если бы была тетрадка. Не было ещё.
На обратном пути Василий сказал — негромко, с подводы:
— Плохо там, Лавр Георгиевич.
— Знаю.
— Не окопы плохо. Окопы починить можно. Люди плохо. Им не с кем. — Поправил ворот рясы. — Никифор был хороший. Но ушёл. И всё — как будто печку вынули из дома.
Корнилов не ответил. Ехали молча.
К вечеру набежали облака — лёгкие, розовые от заката, — и закат был долгий, размазанный по горизонту, красный с золотым. Корнилов смотрел — мельком, между мыслями, как смотрят на вещь обычную. Воронов ехал рядом, молчал. Василий на подводе — тоже молчал, возница молчал, лошадь шла сама. Тихо — Корнилов слышал скрип колеса и дыхание гнедого. Где-то за третьей линией, далеко, кто-то тихо напевал — без слов, мелодию протяжную, деревенскую. Не прерывали.
Василия довезли до третьего полка — он попросил. Сказал: зайду, навещу. Корнилов посмотрел на него — грязная ряса, усталое лицо, заплатки на локтях. Кивнул. Подвода свернула. Василий помахал — коротко, по-деревенски, ладонью вниз. Уехал.
* * *
В Ольховку вернулись затемно.
Прохор ждал у крыльца — накрытый стол, щи в чугунке, хлеб, чайник. Молча принял шинель, молча поставил сапоги к печке. Корнилов ел — быстро, не чувствуя вкуса. Думал: четвёртый полк. Горяинов с трясущимися руками. Мальчик у стенки. Чистый котелок. Священника нет.
Потом — рапорты. Стол, лампа, бумаги. Романовский принёс папку — толстую, вечернюю. Сводки от дивизий. Всё одно: без перемен. Обстрел — вялый, потерь нет. Разведка — тихо. Корнилов подписывал, откладывал, брал следующий. Та же работа, тот же вечер.
Связист постучал около девяти.
— Ваше превосходительство. Телеграмма из штаба фронта.
Корнилов взял листок. Карандаш, торопливый почерк, дважды подчёркнуто:
Невыясн.
Он перечитал. «Характер угрозы» — штабное, понятное. «Невыясн.» — штабное, непонятное. Штаб фронта не пишет «невыяснен» — штаб пишет «артиллерия», «пехота», «конница», «газ». Конкретика. «Невыясн.» — значит, не знают. Если штаб фронта не знает — значит, что-то не так.
Отложил листок. Взял второй — от начальника разведки корпуса, по телефону, записано ординарцем:
Три передачи вместо пятнадцати. Немцы уходят, австрийцы нервничают, связь пустеет. Утром — снятые полки. Вечером — «невыясн.» Картина складывалась — и картина была такая: что-то происходит на западе, и это что-то настолько серьёзно, что восточный фронт для противника перестал существовать.
Романовский стоял у двери, ждал.
— Подготовьте приказ по корпусу, — Корнилов сказал. — Повышенная готовность с завтрашнего утра. Усилить наблюдение на западном направлении. Разведке — работать.
— Есть.
Романовский ушёл. Корнилов сидел над телеграммой.
Встал. Вышел.
* * *
Ночь стояла тихая, безветренная. Бабье лето задержалось, и воздух пах палой листвой и дымом из трубы — Прохор топил. Небо было чёрное, глубокое, в звёздах — густых, ярких, каких не замечаешь, когда некогда. Корнилов стоял на крыльце и замечал. Что-то заставило поднять голову — не тактически, не разведчик на маршруте. Просто. Звёзды. Тишина. Палая листва.
Стоял и смотрел на запад. За селом — поле, тёмное, за полем — лес, за лесом — фронт. Где-то за фронтом, за австрийскими окопами, за Ковелем, за Варшавой — что-то. «Невыясн.» Два снятых полка. Пустеющий эфир.
Минуту стоял. Может, две.
На горизонте — далеко, на самом краю, — что-то. Не вспышка. Вспышки он знал — белые, жёлтые, оранжевые, короткие. У этого не было цвета. Полоса по горизонту, широкая, — и в голове стало мутно, как будто воздух загустел, и захотелось отвернуться, закрыть глаза, не смотреть. Корнилов моргнул — и ничего. Горизонт тёмный. Звёзды на месте. Как будто не было.
Рука лежала на нагане. Когда достал — не помнил.
Стоял на крыльце. Смотрел на горизонт. Тёмный. Пустой. Звёзды горели. Листвой пахло. Ночь была обыкновенная осенняя ночь, в которой ничего не случилось. Только в затылке гудело — тихо, на самом дне, как после контузии.
Убрал руку. Постоял ещё.
Тронул крест в кармане.
Ледяной.
Тридцать лет — тёплый. С юнкерского. С деда. Утром, днём, у Василия за чаем, на обходе, у Громова, у Рашида — тёплый. Сейчас — ледяной. Будто пролежал в снегу.
Корнилов убрал руку. Посмотрел на запад. Темнота, тишина, звёзды.
Зашёл в избу. Лёг. Не разделся. Наган — рядом, на табурете. Лежал с открытыми глазами и слушал тишину — деревенскую, с далёким лаем собаки и скрипом ставни.
Крест в кармане не грел.