реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Павленко – Спаси и сохрани (страница 2)

18

— Фельдфебель Громов, ваше превосходительство. Третья рота, первый батальон.

— Как настроение в роте?

Громов посмотрел на него — оценивающе, прямо, без подобострастия, — большим пальцем подцепил ремень и чуть качнулся на каблуках. Так смотрят на лошадь перед покупкой.

— Нормальное, ваше превосходительство. Вши сытые, солдаты голодные, всё по уставу.

Корнилов не улыбнулся. Но запомнил.

— Потери?

— Четверо за неделю. Двое — артиллерия, Старков и Малинин. Один — снайпер, Кухтин. Тело на ничейной, не вытащили, немец простреливает. Одного — свои, по дурости. В дозоре ночью, приняли за немца.

— Фамилия?

— Фомичёв. Мальчишка, ваше превосходительство. Месяц на фронте. Я его на кухню отправлял — не пошёл. Воевать, говорит, пришёл. Повоевал.

Корнилов кивнул. Не сказал «жаль» — не говорил. Запомнил: Фомичёв, месяц, свои.

— Покажите позиции.

Шли вдоль первой линии. Громов — на полшага впереди, и рассказывал не как подчинённый начальству, а как хозяин гостю. Здесь — пулемётное гнездо, расчёт толковый, второй номер Сергеенко — пулемёт знает лучше, чем жену. Здесь — слабое место, стенка подмытая, третий раз латают, а она опять. Здесь — наблюдательный, телефонист хороший, не засыпает, разве что на рассвете, но Громов ставит ему рядом котелок с кипятком, и телефонист от горячего вздрагивает и просыпается.

Корнилов слушал и замечал — не то, что Громов показывал, а другое. Как солдаты смотрят на фельдфебеля: без страха, без ненависти, с чем-то, чему он не нашёл слова.

Далеко, за спиной, ухнуло — глухо, тяжело. Потом ещё раз. И ещё. Австрийцы — по второй линии, наугад, без пристрелки. Как и докладывали. Солдаты на дне траншеи даже не подняли голов: научились отличать «к нам» от «не к нам» на слух, в первую неделю. Четвёртый снаряд лёг ближе — земля дрогнула, песок зашуршал по козырьку фуражки. Корнилов не пригнулся. Привычка, которая однажды его убьёт.

Воронов — за спиной — пригнулся. Корнилов видел краем глаза. Промолчал.

У пулемётного Корнилов остановился, посмотрел через бруствер. Ничейная — бурая, изрытая, с останками проволочных заграждений. На расщеплённом стволе сидела ворона — чёрная, крупная, блестящая.

— Жирная, — сказал Громов за спиной. — Месяц назад была тощая.

Помолчал.

— Не на каше откормилась.

У поворота — солдат на корточках, чистил винтовку: неторопливо, тщательно, как чистят не по приказу. Худой, чернявый, тонкие пальцы. На запястье — деревянные чётки, потемневшие от пота. При виде Корнилова встал, кивнул — коротко, без суеты.

— Рашидов, — сказал Громов. — Стрелок. Лучший в роте.

Корнилов посмотрел на Рашидова и сказал — по-тюркски, негромко, два слова. Рашидов поднял глаза — быстро, коротко — и ответил. Тоже по-тюркски. Тоже два слова. Уголок рта дрогнул.

— Казань? — спросил Корнилов.

— Казань, — подтвердил Громов. — Добровольцем пришёл. Мусульманин, намаз читает аккуратно, но в строю — чище кадрового. Стреляет так, что мне обидно.

Шли дальше. Мимо мешков, мимо пулемётного, мимо солдата, который спал стоя, привалившись к стенке, фуражка на носу. Обстрел кончился — вяло, без системы. Как каждый день.

Молчали. Громов шёл, Корнилов — рядом, и молчание было рабочее, как бывает между людьми, которые не знакомы, но уже поняли что-то друг о друге.

— Вы верующий, фельдфебель?

Громов не ответил сразу. Шли. Чавканье сапог по настилу, далёкий кашель, капель из-под козырька. Потом Громов сказал — тише, чтобы солдаты не слышали:

— Я, ваше превосходительство, видел, как люди от голода мёрли. От болезни мёрли. Видел, как на части их рвало. Как маму звали мальчишки, которым пуля в живот. — Помолчал. — Бога не видел.

Корнилов ничего не ответил.

У развилки Громов остановился — дальше шёл ход сообщения ко второй линии, его участок.

— Разрешите идти, ваше превосходительство?

Корнилов кивнул. Громов козырнул — коротко, по-строевому — и пошёл, подкованные шаги стихли за поворотом.

* * *

Василия он нашёл за следующим поворотом.

Ниша в стенке траншеи — неглубокая, на одного, с досками вместо пола и огарком свечи на патронном ящике. Пахло воском и землёй, и чем-то травяным — мятой или чабрецом. Василий сидел на перевёрнутом ведре, ноги вытянул, ряса задрана до колен, и пил чай из жестяной кружки — мятой, вдавленной с одного бока так, что пить приходилось наклоняя голову.

— Батюшка.

— Ваше превосходительство. — Василий привстал, Корнилов махнул рукой — сидите. Сел сам на ящик напротив, колени почти упёрлись. Ниша — на двоих, если оба невысокие.

Василий налил из жестяного чайника — без вопроса, без церемоний, как наливают своему. Чай пах смородиновым листом. Кружка — чистая, без вмятин. Гостевая.

Корнилов пил. Кипяток жёг губы. Василий сидел напротив — лицо мягкое, в морщинах — из тех, при ком солдаты ослабляют плечи. Борода с проседью. Руки крупные, крестьянские, в трещинах земля, которую не отмыть. Ряса в заплатах. Крест на груди — оловянный, серый, старый, стёршийся.

— Давно на фронте, батюшка?

— С четырнадцатого. С мобилизации.

— Два года.

— Два года, четыре месяца и — Василий посчитал, шевеля губами — одиннадцать дней. Но кто считает.

— А до фронта?

— Приход в Калужской губернии. Село Горелово, двести дворов, одна церковь, один кабак. Церковь — напротив кабака. Удобно: согрешил — покаялся, покаялся — согрешил.

Воронов стоял у входа в нишу, не заходил — тесно, да и разговор не для адъютантских ушей. Корнилов про него забыл. Сейчас вспомнил — и подумал: хорошо, что не лезет.

Помолчали. Чай был горячий, терпкий, с горчинкой от пережжённых листьев. Свеча горела ровно, и тень Василия лежала на земляной стене. Далеко за третьей линией ухнуло — глухо. Не наше.

— Как настроение у солдат, батюшка?

Василий не сразу ответил. Поставил кружку на ящик, аккуратно, чтобы не съехала.

— Держатся, — сказал. И после паузы, тише: — Пока.

Корнилов допил. Горчинка осталась на языке.

— Спасибо, батюшка.

Встал, пошёл дальше. Обход — по часовой. Вторая траншея, третья, ходы сообщения, резервные позиции. Воронов за спиной — молчит, записывает в блокнот. Пусть записывает.

Батарея стояла за увалом, в низине — четыре трёхдюймовки, ящики со снарядами, маскировочные сети. Капитан Сирко — худой, нервный, с тиком в левом веке — встретил, козырнул, сразу заговорил:

— Снарядов — комплект, ваше превосходительство. Подвоз обещают к среде, но обещают каждую среду, а привозят через раз. Расчёты — на местах. Стрелять — не в кого.

— Что на той стороне?

Сирко затянулся, не докурил, бросил. Взял следующую.

— Тихо, ваше превосходительство. Неделю тихо. Я наводил — в бинокль, каждый день. Позиции на месте, окопы целые, а людей не видно. Как будто ушли и забыли выключить свет.

Последнее сказал — и замолчал, как будто сам услышал. Потёр тик в веке.

Наводчики спали у орудий, укрывшись шинелями. Один храпел. Второй мычал во сне, лицо дёргалось. Третий лежал с открытыми глазами и смотрел в небо. Корнилов остановился. Посмотрел — жив? Жив. Не спит. Лежит и смотрит в небо — в ту синеву, которая с утра, с крыльца, с коня. Просто смотрит. Корнилов видел таких в Туркестане, после переходов: человек ложится, глаза открыты, а внутри — тихо.

К обеду вернулся к третьему повороту. Солдат из полковой кухни принёс котелок — щи из солонины, хлеб чёрный, жёсткий, с привкусом плесени у корки. Корнилов ел стоя, привалившись к стойке. Воронов — рядом, тоже стоя. Хлебал быстрее генерала, краснел, когда замечал.

За бруствером двое играли в карты — на патроны, тихо, без азарта. Один проигрывал и ругался вполголоса. Другой хмыкал и сдавал заново. Рядом — солдат штопал шинель, крупными стежками, язык зажат в зубах. Ещё один писал письмо: лёжа на животе, огрызком карандаша, высунув язык от усердия, и почерк, наверное, был такой, что мать не разберёт — но писал.

Солнце стояло высоко, грело по-настоящему. Пахло нагретой землёй и сухой травой, и чем-то ещё — тёплым, печным, издалека, от деревни за лесом. Корнилов привалился к стойке, прикрыл глаза. Тепло на лице. Тепло на закрытых веках. За бруствером — тишина, мягкая, без выстрелов, без ожидания выстрела. Где-то далеко тот, кто напевал утром — или другой, — тянул мелодию, протяжную, без слов, и она шла по ходу сообщения, как дым, и растворялась.

Ни войны. Ни траншеи. Ни пятисот саженей до тех, кто хочет убить. Октябрь. Бабье лето. Где-то рядом деревня, кто-то топит баню, мать зовёт с огорода, и можно не идти, потому что солнце ещё высоко, и некуда торопиться, и ничего не случится.