реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Павленко – Спаси и сохрани (страница 1)

18

Григорий Павленко

Спаси и сохрани

Глава 1. Последний обстрел

25 октября 1916 года. Юго-Западный фронт.

Бритва была тупая.

Корнилов водил ею по щеке, намыленной хозяйственным мылом — другого не нашлось ни в Ольховке, ни в предыдущей деревне, ни в лагере под Кёсегом, где четыре месяца брился тем, что давали, — и лезвие скребло, и вода в жестяной кружке стыла на подоконнике. За окном темно ещё — октябрь, рассвет поздний. Изба пахла чужой печкой и чужим деревом. Хозяев выселили в баню через двор, когда штаб двадцать пятого армейского корпуса въехал в Ольховку пять дней назад. Хозяйка приносила щи в чугунке и крестилась при виде Корнилова. Прохор говорил — боится. Погон ли, азиатских скул, войны — не уточнял.

Из зеркальца на стене — мутного осколка, который Прохор привинтил к раме в первый же день, потому что «без зеркала вы, ваше превосходительство, зарежетесь, а мне потом отвечай», — смотрело лицо: узкое, тёмное, скулы торчат, усы серебрятся на кончиках. После плена лицо стало другим — жёстче, суше, и глаза, которые газеты называли «задумчивыми», были просто уставшими.

Прохор стоял в дверях с полотенцем. Хмурый, большерукий, в стоптанных сапогах — Каракумы, карпатский лес, побег через горы — а теперь мнут половицы ольховской избы, как будто всю жизнь здесь стояли.

— Новую надо, — сказал Прохор.

— Эта послужит.

— Если её ещё раз наточить, она в пилу превратится. Или рассыплется. Я вам в Кёсеге говорил — возьмите австрийскую. Не послушали.

— Наточи.

— Ваше превосходительство.

Корнилов вытер лицо полотенцем — сырым, пахнущим чужим мылом. Порезался: тёмная капля на щеке, привычная. Натянул гимнастёрку — чистую, Прохор добыл, не спрашивай откуда, — застегнул, затянул ремень. Нашарил в кармане крест. Дедовский, медный, потёртый до блеска на рёбрах. Носил с юнкерского, не на шее — в кармане, под рукой. Тронул. Тёплый.

Вышел — и остановился.

Солнце. Жёлтое, низкое, октябрьское — било по глазам после тёмной избы. Небо было синее, яркое, с редкими облаками, высокими и белыми. Пахло палой листвой и дымом — во дворе связист грел кипяток на костерке. Лошади стояли у коновязи, три, гнедые, одна серая — адъютантская, тонконогая, перебирала копытом. За забором — улица, Ольховка: десяток изб, колодец, церквушка с покосившимся крестом, за ней — поле, жёлтое, стерня, и дальше лес, и за лесом — фронт. Пять вёрст. Отсюда не слышно. Почти не слышно.

Птица пела — далеко, в том самом лесу, назойливо и неуместно. Корнилов стоял на крыльце и слушал. Синее небо, птица, дым от костра. В Каракумах небо было такое же — бездонное, чистое. Смотрел на него с верблюда, караван отстал, вокруг песок. Вверх — лучше, чем вперёд. Здесь проще. Небо, село, война за лесом — знакомая, понятная, с приказами и рапортами. Он знал, что делать.

Из сеней — шаги, тяжёлые, уверенные. Романовский. Генерал-майор, начальник штаба корпуса — невысокий, плотный, лысина под фуражкой, усы подстрижены аккуратно, мундир застёгнут на все пуговицы. Пять дней знакомства, и Корнилов ещё не определил — что за человек. Штабист, это видно: руки белые, спина прямая, папка с бумагами в руке, как с ней родился. Ворчит, но работает. Ночами — сидит над картой, курит, пьёт чай, не спит. Может, толковый. Может — просто исполнительный. Посмотрим.

— Доброе утро, Лавр Георгиевич. — Романовский открыл папку, не дожидаясь ответа. — За ночь: обстрел на участке четвёртого полка, с трёх до половины пятого. Вяло, без пристрелки — беспокоящий. Потерь нет. Вторая дивизия — тихо. Разведка — без перемен.

Корнилов подошёл к карте — большой, на полстены, кнопками к брёвнам. Двадцать вёрст фронта: правый фланг на Стыри, левый — в болоте. Шесть полков, двенадцать батарей. Синие флажки — свои, красные — противник. Корпус он принял неделю назад. Плен, Карпаты, газеты, кабинет Брусилова — «рад, рад, примите двадцать пятый». Приехал в Ольховку. Получил карту. Пять дней вглядывался в красные флажки напротив, пытаясь понять: что они делают?

— Опять вяло, — сказал. Палец по карте — участок четвёртого полка, где ночью стреляли. — Пятый день — без пристрелки, без системы. Стреляют, будто для отчётности: мы ещё здесь, не забывайте.

— Может, снаряды берегут, — Романовский сказал. — На западе расход большой, подвоз нужен там.

— Или перебрасывают. — Корнилов провёл пальцем по карте на запад, за красные флажки, дальше, к пунктиру, за которым — неизвестность. — На западном фронте что?

Романовский помолчал. Это был тот вопрос, на который пять дней не было ответа.

— От соседей: Каледин доносит — немецкие полки, те, что стояли за австрийцами, уходят. Два полка снялись за последние сутки. Куда — неизвестно. Австрийцы напротив нас — на месте, но без немецкой подпорки нервничают. Артиллерия у них слабее обычного.

— Сняли и не заменили?

— Не заменили.

Корнилов смотрел на карту. Два полка — это бригада. Бригаду не снимают без причины. Либо перебрасывают на другой участок — но куда? Либо отводят в резерв — зачем? Либо — что-то на западе, что требует каждого штыка, и тогда восточный фронт для немцев больше не приоритет. Данных нет. Разведка — «без перемен».

— Потери?

— Семеро за неделю. Двое — артиллерией. Трое — снайпер, на участке второй дивизии. Один — свои, в дозоре, по дурости. Один — тиф.

Семеро. Из двенадцати тысяч — ничто.

— Хочу проехать по позициям, — Корнилов сказал. — Третий полк, четвёртый. Посмотреть своими глазами. Вернусь к вечеру.

Романовский закрыл папку. Помолчал — коротко, с тем выражением, которое Корнилов за пять дней уже научился читать: начштаба хочет что-то сказать и решает не говорить.

— Лошадь готова, Лавр Георгиевич. Адъютант Воронов при вас.

Корнилов допил кипяток — мутный, с накипью, из прохоровского котелка. Надел фуражку. Застегнул шинель. Поправил наган — привычка, рука проверяет сама.

Во дворе ждал Воронов — поручик, адъютант, неделю при корпусе. Молодой, подтянутый, из кавалерийских: сидел в седле так, что хотелось проверить, не приклеен ли. Лицо чистое, выбритое, фуражка по линейке. Козырнул.

— Доброе утро, ваше превосходительство.

Корнилов кивнул. Молодой, штабной. Научится — или нет.

Его гнедой стоял у коновязи — низкорослый, из тех, на которых ездил в Туркестане: крепкий, некрасивый, надёжный. Прохор подвёл, подержал стремя.

— Гимнастёрку берегите, — сказал вслед. — Другой нету.

* * *

Ехали полем — жёлтым, низким, стерня по колено, земля мягкая от вчерашнего дождя. Копыта чавкали. Воронов держался на полкорпуса сзади, молчал — правильно, когда командир не заговорил, молчи. Слева тянулся телефонный провод на кольях — от штаба к дивизии, от дивизии к полкам. Корнилов считал колья: ровные, вбиты крепко, связисты работали на совесть. Одно хорошо — связь налажена. Пока.

Через версту поле кончилось. Дорога пошла между подлеском — берёзы тонкие, голые, с последними листьями, жёлтыми и рыжими, и солнце сквозь них пятнами на землю, и было тепло, по-настоящему тепло, как в бабье лето, которое задержалось, хотя не должно было. Где-то впереди стучали: чинили мост или латали дорогу. Навстречу — подвода, пустая, возница дремал, лошадь шла сама. Из обоза, значит — сдал груз, едет порожняком. Нормально. Война работает: снаряды подвозят, раненых увозят, хлеб — через раз, но подвозят.

Дальше — тише. Подлесок кончился. Поле за ним — другое: изрытое, бурое, с воронками, заросшими рыжей травой. Старые — с лета, с Брусиловского. Запах изменился: палая листва осталась позади, здесь пахло глиной и железом. Лошадь пошла неохотнее. Корнилов тронул коленями — давай.

Ход сообщения — от дороги к первой линии — начинался за разбитым сараем. Спешились. Воронов привязал лошадей, одёрнул шинель, проверил фуражку — привычка, которая на фронте выдавала штабного. Корнилов не стал говорить. Научится. Или не научится.

В траншее пахло сортиром и чьей-то кашей — горелой, подгоревшей до дна, — и Корнилов дышал ртом, пока не привык. Стенки обшиты досками, кое-где плетнём, а кое-где ничем — глина проступала жирная, рыжая, с прожилками мела. Под ногами хлюпало: вода стояла по щиколотку, бурая, тухлая. Осень, Волынь, деваться некуда. С этим жили, как с вшами: не любя, но смирившись.

У поворота — офицер в шинели, погоны капитанские, лицо худое, небритое, красные глаза. Увидел Корнилова — подтянулся, козырнул.

— Командир батальона капитан Ильин, ваше превосходительство. Полковник Дроздов просил передать — будет к полудню, задержался во втором батальоне.

— Хорошо. Покажете позиции?

Ильин повёл — коротко, по делу. Первая линия: стенки, мешки, настил, бруствер. Здесь пулемётное — два «Максима», расчёт на месте. Здесь слабый участок, стенка подмыта, латали трижды. Волынская глина, ваше превосходительство. Здесь наблюдательный: бинокль, телефон, связь с батареей.

Корнилов слушал и смотрел — не на то, что показывали, а на другое. Как солдаты поднимаются при виде погон: молодой — рывком, каска съехала, пальцы на винтовке белые; пожилой — спокойно, без суеты, фуражка на затылке. Один месяц на фронте, другой — два года.

— Фельдфебель вашего первого батальона где?

— Громов? — Ильин кивнул за поворот. — Там. Третья рота, правый фланг.

* * *

Громов вырос из-за поворота — невысокий, плотный, лицо кирпичное, обветренное, усы подкованы книзу. Шинель затёртая до белизны на локтях, сапоги чищены, ремень подтянут. Корнилов читал таких с одного взгляда: кадровый, довоенный, хребет роты.