Григорий Павленко – Сосновка (страница 11)
– Пока, мам!
Побежала. Портфель подпрыгивал, шапка сползла.
Марина повернулась и пошла к ФАПу – мимо администрации с выгоревшим флагом, мимо мокрой лавочки, на которой летом сидят бабки. Серёга доделает Головинский, завтра – всё. Перестанет ходить к тому дому, отдохнёт, отоспится. Невролог – на всякий случай. Крючок держит. Букашка на месте.
Нормально.
* * *
К обеду Серёга не вернулся. Марина позвонила в два – гудки, никто не снял. Позвонила в четыре – то же. Убрала телефон. Разогрела обед на ужин, забрала Дашу из школы, помогла с домашкой – корявые буквы, «мам, и так нормально» – и ждала.
В семь хлопнула калитка. Шаги – тяжёлые, медленные, не его обычные. Марина стояла у плиты и слышала: как стягивал ботинки – рывком, с хрустом, бросил на пол. Как куртка полетела мимо вешалки. Как половица у порога скрипнула – и вторая, и третья, – медленно, словно тело весило больше, чем должно.
Вошёл в кухню. От него пахло землёй – не деревом, не стружкой, а сырой глиной, подполом. Он работал в подполе Головинского – земляной пол, старые фундаментные камни, – и Марина сказала себе: это оттуда. Нормальный запах для нормальной работы.
Сел. Не посмотрел на Дашу за столом – та рисовала, альбом, карандаши, привычное. Не посмотрел на Марину. Сел и упёрся взглядом в стену. Руки на столе – неподвижные, тяжёлые, ладонями вниз. Свет от лампы падал сверху, и тени под глазами стали чёрными.
– Серёж, картошка с тушёнкой. Будешь?
– Угу.
Положила тарелку. Он ел медленно – ложка двигалась, хлеб не трогал, глаза не поднимал. Даша подняла голову от рисунка:
– Пап, смотри. Нарисовала.
Протянула альбом. Серёга не повернулся.
– Пап.
– Потом, Даш.
Коротко, ровно, без тепла. Даша положила альбом. Марина видела: губа дрогнула, но не заплакала. Смолчала. Тоже привыкает.
Марина села напротив, ела, не чувствуя вкуса. Смотрела: Серёжины руки на столе, пальцы стиснуты вокруг ложки, костяшки белые. Челюсть сжата – бугры жевательных мышц под кожей. Глаза открытые, но далёкие, как тогда ночью – как будто смотрит не наружу, а внутрь.
Фельдшерский автомат: зрачки равные, координация сохранена, речь короткая, но связная. В пределах.
Марина положила ложку. Помолчала. Невролог – через десять дней, можно ждать. Или – сказать сейчас, пока он за столом, пока слушает. Пока она ещё верит, что это поможет.
– Серёж, я записала тебя к неврологу. Третьего, в область. Просто провериться.
Серёга перестал есть. Ложка замерла. Поднял глаза – медленно, как будто голова тяжелее обычного.
– Не надо мне врачей.
Без «Мариш». Без интонации. Фраза как камень.
– Серёж, ты не спишь нормально уже месяц.
– Нормально я сплю.
– Ты ходил ночью. Стоял у Дашиной кровати. Утром не помнил.
Даша подняла голову. Смотрела – от мамы к папе, от папы к маме.
– Марина.
Не «Мариш». Марина. За двенадцать лет – ни разу так. Голос его, но что-то под ним, на полтона ниже, как второе дно. Или показалось.
– Сказал – не надо.
Пауза. Тишина – тугая, набухшая.
Даша потянулась за стаканом – сок, яблочный, налитый до половины. Локоть задел край.
Стакан упал. Сок – по столу, по рисунку, по клеёнке, на пол. Маленькая яблочная лужа.
И Серёга взорвался.
Не закричал – рявкнул. Утробно, всем горлом. Звук, которого из этого человека быть не могло, – низкий, рваный, на весь дом. Рука – правая, та, что резала по дереву и строила и держала – смахнула кружку со стола.
Коричневая. С отбитой ручкой. Десять лет на этом столе.
Кружка пролетела через кухню и ударила в стену рядом с холодильником.
Удар. Хруст. Осколки по полу – мелко, дробно, как горох.
Потом – ничего.
Марина стояла у плиты, пальцы на краю столешницы. Даша за столом – рот открыт, глаза круглые, сок капал с клеёнки на колготки. Не плакала. Не дышала.
Серёга стоял – когда встал? – стул опрокинут, руки вдоль тела. И лицо – секунду, одну секунду – чужое. Гладкое, пустое, без выражения. То самое, из ночной кухни.
Моргнул. Лицо стало его – белое, перекошенное.
– Даш…
Даша издала звук – тихий, мокрый, горловой. Не плач. Скулёж.
Серёга шагнул к ней, протянул руку – и Даша отпрянула. Вжалась в спинку стула.
Он замер. Рука в воздухе.
– Дашка… Прости. Я не знаю, что… Я не…
Голос – ломкий, севший. Его голос.
Марина разжала пальцы. Шаг от плиты. Ещё один. К стене – наклонилась, подняла самый крупный осколок: снаружи коричневая глазурь, изнутри белый. Положила на стол. Взяла совок, смела – мелкие хрустели под тапками. Тряпкой по стене: пятно, тёмное – чай и глина, впиталось. Не оттереть.
– Серёж, сядь.
Он сел – не на стул, на пол, у стены. Даша на стуле, глаза полные – и хлынуло. Тихо, навзрыд, давясь, кулачками по глазам.
Серёга – на коленях к ней. Дашка – к нему, потому что семь лет, и когда страшно – к папе, даже если папа только что был страшным. Уткнулась в шею. Он обнял – руки дрожали, мелкая дрожь, пальцы ходуном – и прижал, и сидел на полу кухни, рядом с мокрой лужей от сока.
Марина стояла с тряпкой.
Фельдшер внутри: зрачки вернулись, дистальный тремор, постадреналиновый, пройдёт через десять минут. Цвет лица – бледный, вазоконстрикция. Норма для стресса.
Тремор пройдёт. Пятно – нет.
– Дашк, – сказала, и голос вышел ровный, фельдшерский, для чужих. – Пойдём, ты вся в соке.
Взяла за руку. Серёгины руки разжались, Даша пошла – заплаканная, оглядываясь.
В ванной: открыла кран, подставила Дашину руку под воду. Сок стекал с пальцев – жёлтый, липкий. Даша смотрела в зеркало, и в зеркале смотрела мама – спокойная, собранная, как на работе.
– Папа устал с работы. Бывает. Ничего страшного.
Руки ровные. Голос ровный. Слова – те самые. Марина слышала их сто раз: от Люды Гуляевой через забор, от пациенток с синяками, от матерей, которые приводили детей с испуганными глазами. «Устал. Бывает. Ничего.» И каждый раз Марина кивала, и записывала «ушиб мягких тканей», и ненавидела себя за то, что не спрашивает дальше.
Теперь – она. Те самые слова, тот самый голос, та самая ровная ложь.
Дашу – в пижаму, в комнату. Марина читала «Буратино», третью главу, ту, где нос в огонь. Даша не смеялась, как обычно. Лежала тихо, глядя в потолок. Ночник горел жёлтым, заяц на колпаке, знакомый.
Серёга стоял в дверях. Руки вдоль тела.
– Спокойной ночи, Дашк.