Григорий Павленко – На Луне нет ветра (страница 4)
Они тренировались вместе четыре месяца, и Нат до сих пор не знала, есть ли у Кэтрин чувство юмора. Было что-то, на совместной тренировке в бассейне: Кэтрин обронила «ваш скафандр наружу» таким тоном, что непонятно было — шутка или протокольное замечание. Нат решила, что шутка. Кэтрин не подтвердила. Может, это и было чувство юмора Кэтрин Уоллес — шутки, которые нельзя отличить от приказов.
Четыре месяца — и Нат знала о Кэтрин только то, что видела: движения экономные, голос ровный, руки не дрожат, взгляд — прямой, без уклонения. Аннаполис, лётчик-испытатель, MIT, на руке — обручальное кольцо, простое, без камня, и фотография на рабочем столе в астронавтском корпусе: двое детей, мальчик и девочка, и мужчина, который улыбается так, как улыбаются люди, привыкшие ждать. Нат видела фотографию мельком и не задержалась, потому что чужие семьи — чужие.
— Утро, командир, — сказала Нат.
— Утро. — Кэтрин не отвела взгляда от планшета, но и не делала вид, что смотрит. Просто читала, потому что было что читать. — Графики выходов на поверхность пересмотрели. Хочу пройтись с тобой по второму выходу до брифинга. Десять минут, за кофе.
— У меня нет десяти минут. У меня медосмотр сейчас закончился, мне в туалет.
Кэтрин подняла глаза. Один удар. Не улыбка — почти. Что-то в углу рта, что у обычных людей было бы началом улыбки, у Кэтрин — было концом мысли «эта женщина невыносима, но она лучший пилот, который у меня есть».
— После брифинга, — сказала Кэтрин.
— После брифинга.
Кэтрин ушла — тем же быстрым, экономным шагом, каким двигалась всегда, и Нат смотрела ей вслед и думала, что Кэтрин Уоллес — единственный знакомый ей человек, который умеет уйти из коридора так, будто не уходил, а просто перестал занимать пространство.
Из медблока вышел Мигель. Кивнул обеим. Нат видела, как он засучивает рукав — на сгибе локтя, там, где брали кровь, налеплен пластырь, и он трогал его кончиком большого пальца, аккуратно, рассеянно, как трогают заусенец. Мигель Рейес. Геолог. Texas A&M, Стэнфорд, постдок где-то на западе, астронавт-учёный. Смуглый, мягкие черты, тёмные глаза, из тех лиц, которые располагают сразу и ни к чему не обязывают. Улыбнулся — легко, мельком, будто улыбка лежала у него наготове и включалась при любом движении в поле зрения.
Нат заметила: в нагрудном кармане комбинезона, там, где у большинства — ручка или бейдж, лежало что-то мелкое, тёмное, на шнурке. Чётки. Деревянные, маленькие, убранные глубоко, но шнурок выглядывал на полсантиметра. Когда Мигель повернулся к Кэтрин, что-то тихо стукнуло о ткань.
Нат подумала: спокойный. Слишком спокойный для человека, который через две недели улетит с планеты.
Брифинг был назначен на десять, и к десяти все уже сидели в конференц-зале — длинный стол, экран на стене, ряд бутылок с водой, расставленных кем-то заботливым, и запах кондиционера, который никто не замечал, но без которого NASA, похоже, не могло работать.
Юн-со Пак уже сидел — через два стула от Нат, и она подумала, что за четыре месяца совместных тренировок ни разу не слышала, чтобы он начал разговор первым. Отвечал — точно, коротко, исчерпывающе. Но не начинал. Худой, высокий, в очках, которые чуть съезжали на нос и которые он поправлял указательным пальцем примерно раз в три минуты — Нат считала на прошлом брифинге, ей было скучно: одиннадцать раз за полтора часа. Длинные пальцы его правой руки крутили ручку — между указательным и средним, три оборота, пауза, три оборота. Нат знала этот жест: не специально изучала, просто глаза цеплялись за движение. Когда Юн думал — быстрее. Когда ждал — медленнее. Сейчас — медленно.
Юн был из тех людей, которые занимают мало места и мало внимания, если не приглядываться. Но Нат приглядывалась. В её опыте тихие люди делились на два сорта: тихие, потому что нечего сказать, и тихие, потому что нет нужды. Юн, кажется, был второй — но Нат пока не была уверена. На прошлой неделе, в столовой, он уронил вилку на пол и сказал: «Гравитация. Каждый раз», — таким ровным голосом, что Нат не сразу поняла, что это была шутка. Потом поняла. Потом подумала: а может, он всё время шутит, и она просто не ловит.
Кэтрин вела брифинг. Таймлайн миссии, распределение выходов на поверхность, протоколы связи, аварийные сценарии. Голос ровный, командный, без интонационных подъёмов, без пауз, кроме тех, которые стояли в расписании. Экран за её спиной показывал схемы, графики, таблицы, и Кэтрин переключала слайды с точностью метронома — каждые четыре минуты, Нат засекла. Юн записывал — карандашом, в блокноте, мелким почерком. Мигель слушал, руки сложены на столе, большой палец правой медленно поглаживал костяшку левой — ритмично, ровно, на своей частоте.
На сорок седьмой минуте — Кэтрин как раз переключила слайд с распределением скрубберов — Юн поднял палец. Не руку. Палец. Указательный, левый, на пять сантиметров над столом, как будто извинялся за то, что прерывает.
— Что? — сказала Кэтрин.
— На слайде картриджи распределены три-два-три-два по сменам. — Юн говорил, не поднимая головы от блокнота. — В предыдущей версии было четыре-два-два-два. Это перераспределение или опечатка?
Кэтрин обернулась к экрану. Посмотрела две секунды.
— Опечатка.
— Хорошо.
Нат смотрела на Юна — он уже ничего не записывал, ручка лежала параллельно блокноту, длинные пальцы расслабились. Подождал ответа, получил его, продолжил жить. Никакого торжества. Никакого «я заметил». Просто факт: было неверно — стало верно — поехали дальше.
Мигель у стола повернул голову — медленно, мягко, как поворачиваются люди, которые не любят резких движений, — и посмотрел на Юна. Не с восхищением. С узнаванием. Как будто увидел что-то знакомое: точность как форма уважения. Большой палец на секунду замер. Потом снова пошёл.
Кэтрин переключила следующий слайд. Картинка обновилась — четыре-два-два-два, как должно быть. Кэтрин не сказала «спасибо». Юн не ждал.
В перерыве — десять минут — Мигель встал, подошёл к окну, повернулся спиной к залу и долго смотрел во двор NASA, на флаг, на парковку, на низкое серое небо. Стоял неподвижно. Нат сначала подумала: молится. Потом увидела, что губы не двигаются. Просто стоял. Может, отдыхал глазами. Может, считал ворон. Может, что-то ещё, чего она не знала и не узнает, пока не окажется с ним в одном модуле и не увидит, как он встаёт ночью.
Юн сидел на месте, открыл термос, налил в крышку чай — зелёный, по запаху, — и пил его маленькими глотками, не отвлекаясь. Кэтрин вышла из зала с телефоном, и Нат услышала через дверь обрывок: «Лили, подожди, мама в работе. Что? Нет, скажи папе, что я ему перезвоню вечером. Целую.» Потом Кэтрин вернулась — лицо то же, голос тот же, и переключилась обратно так быстро, что Нат не заметила перехода.
Ещё час. Нат слушала и смотрела попеременно: на Кэтрин, которая строила расписание, как строят крепость; на Юна, который записывал его как уравнение; на Мигеля, который принимал его как службу. Три способа справляться. Четвёртый — её: не справляться, а впитывать, смотреть, запоминать, и разбираться потом, когда будет тесно и некуда деться друг от друга.
* * *
Она вышла в семь вечера, когда солнце уже село.
Точнее — почти: за плоскими крышами Клир-Лейка тлела полоса оранжевого, грязного, смешанного с облаками и дымкой, и фонари на парковке горели жёлтым, размытым светом, в котором тени были мягкими, а машины — одного цвета. День прошёл — симулятор, обед из контейнера в столовой (рис, курица, брокколи — всё одинаково тёплое, одинаково безвкусное, как репетиция космической еды), ещё один брифинг, потом час в спортзале, потом документы, — и к семи голова была пустая, а тело — тяжёлое и живое, и ноги несли её к выходу тем привычным автопилотом, который включается, когда думать больше не нужно.
Двери разъехались, и воздух изменился.
Он стал другим — не тот, что утром. Остыл, загустел, и в нём повис запах, которого не бывает днём: нагретый за двенадцать часов бетон отдавал тепло, медленно, как печка после топки, и этот выдох асфальта смешивался с чем-то растительным, сладковатым — магнолия с газона или трава с поля за забором NASA, — и ещё далёкий выхлоп с трассы, и ещё дождь, который прошёл час назад, пока Нат подписывала бумаги, и оставил на парковке лужи, в которых отражались фонари — жёлтые, неровные, дрожащие, как акварель на мокрой бумаге.
Нат остановилась на крыльце. Ноги замедлились сами, как замедляются, когда входишь в воду. Воздух был плотный. Тёплый. Пах всем сразу.
Где-то далеко — за парковкой, за трассой, за полосой промзоны — прогудел поезд. Низко, протяжно, тем звуком, который слышишь не ушами, а рёбрами. Гудок растянулся, истончился, пропал. Остались сверчки — мелкий, непрерывный треск, как статика на старом радио. И шум трассы. И где-то — музыка, приглушённая расстоянием, из бара или из чьей-то машины, обрывок мелодии, слишком далёкий, чтобы узнать, но достаточно близкий, чтобы услышать.
Нат стояла на крыльце NASA и слушала мир — слой за слоем, как слушают оркестр. Хьюстон вечером. Март. Тепло. Влажно. Через две недели она будет в месте, где ничего из этого не существует, — и мысль прошла мимо. Нат стояла. Дышала. Впускала.
Вдохнула — глубоко, всей грудной клеткой, так, что рёбра раздвинулись. Задержала. Воздух внутри был тёплый, влажный, с привкусом бензина и магнолии, и она держала его, как держат хороший глоток на языке — потому что вкусно, и хочется продлить.