18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 41)

18

К одной из них, очень скромной и работящей девушке, оставшейся со стариком отцом, мне удалось близко присмотреться. Звали ее Любой, и в откровенном разговоре она как-то с грустью сказала:

— Работаешь и работаешь, а счастья-то нет.

Мне стало жалко и ее и всех обездоленных ее сверстниц, и мне захотелось порадовать их, дать им луч надежды: ничего, мол, не потеряно и, если сохранить душу, счастье тебя найдет. И вот я силой своего авторского права переименовал ее в Наташу, дал ей хорошую, тонкую душу, женил на ней Андрея, вернувшегося с фронта, первого, как говорится, парня на деревне, и «устроил» им счастливую жизнь. Что это — лакировка? Нет, это желание поддержать дух человеческий — пусть порадуются!

Пусть радуются и живут люди — вот тот эмоциональный финал, которым завершается развитие Марьи.

«Земля для блага дана человеку, и многих она может порадовать. Надо только, чтобы не лежал человек мертвым камнем на земле… И сами-то мы к коммунизму с чистой душой прийти должны. А то иной говорит о коммунизме, а сам, как волк в сказке, хвостом к проруби примерз… Он ведь отовсюду строится, коммунизм-то, и снаружи и изнутри. Я так думаю».

Это говорит Марья на последних страницах романа. Это уже не та баба в ватнике и с лопатой в руках, из которой она выросла:

«Она сидела, крепкая, полная зрелой здоровой красоты — румяные щеки, белым инеем подернутые брови и выбившиеся пряди волос. А кругом — снег, и ослепительные блёстки, и голубая высь, и придорожная березка, серебряная, сквозная, уходила в эту высь, точно призрачная, озаренная солнцем».

«Это лакировка!» — сказал на это, вернее, написал через 25 лет молодой критик, не нюхавший того времени, его проблем, тягот и радостей.

Нет, это не лакировка! Идеализация? Может быть. С этим согласен. Как символическая птица-тройка, завершающая щемящую тоску и скрытый гнев гоголевских «Мертвых душ». Ведь жил-то я и писал свою «Марью» в атмосфере своей эпохи, той суровой и во многом жестокой эпохи. Видел я и раскрытые, точно ребра полуободранной лошади, крыши сараев, солома с которых пошла на корм скоту. Видел и опухших от недоедания людей, вместо хлеба ел и «макуху», жизнеопасный для человека жмых из подсолнуха.

Видел — сам, своими глазами, — видел и то, как трое ребят, забившись на русскую, добрую русскую печь, на которой когда-то старики залечивали свои «болести», а теперь ребята дрожали и плакали от холода, потому что в этой безлесной стороне ее топили всегда соломой, а солома стала колхозной и каждую вязанку ее нужно было выпрашивать, а в поле стояли заповедные стога, которые по весне — случалось и так — сжигали, чтобы освободить землю под пашню. И я знаю случай, когда женщина, солдатка, была осуждена за вязанку соломы.

Время было суровое, порою жестокое, и по трудностям своим и по тяготам. А это не одно и то же. От трудностей у русского человека есть одно привычное и испытанное средство — подтянуть ремешок. Но когда душу обременяют непонятности и несправедливости — это тяготы, для которых нужны другие решения.

Одним словом, было все — и трудности, и тяготы, были беззакония, пакости и непотребства, творимые разными Порхачевыми и Коребиными, но были и чистые, светлые души, труженицы и подвижницы, и Марьи, и другие, безымянные, но достойные быть воплощенными в медь и мрамор монументов. И это о них, много позже, на Шестом съезде писателей, произнес Федор Абрамов свое вдохновенное слово:

«Ведь это она, русская баба, своей сверхчеловеческой работой еще в сорок первом году открыла второй фронт. А как, какой мерой измерить подвиг все той же русской бабы в послевоенную пору, когда она, зачастую сама голодная, раздетая и разутая, кормила и одевала страну, с истинным терпением и безропотностью русской крестьянки несла свой тяжкий крест вдовы-солдатки, матери погибших на войне сыновей!.. И мы должны осмыслить и удержать их духовный опыт, те нравственные силы, которые не дали пропасть России в годы самых тяжких испытаний. Малограмотные и чересчур доверчивые, порой граждански невоспитанные, но какие душевные россыпи, какой душевный свет! Бесконечная самоотверженность, обостренная русская совесть, любовь к труду, к земле и ко всему живому — всего не перечислишь».

Да! Все это было.

А литературу нельзя строить только на мелком и обыденном и тем более на низком и низменном. Без возвышенного нет искусства, как нет без него и жизни. Всегда, даже в самые мрачные периоды человеческой истории, оно, это возвышенное, было, пусть порой только теплилось, но все же было, жило, а то и разгоралось — и чем мрачнее, тем, может быть, ярче — в пламя и всегда находило свое отражение в искусстве, душе человечества. Оно дает воздух книге, перспективу — читателю, а писателю — силу и право на критику: с высоты положительного можно критиковать все, что необходимо критиковать, чтобы преодолеть злое и утвердить доброе начало жизни.

МЕЖДУГЛАВИЕ ПЯТОЕ

…Преодолеть злые и утвердить добрые начала жизни. Как это хорошо звучит и какими неожиданностями откликается иной раз в читательских письмах.

Я не буду говорить о чисто оценочных отзывах: «интересно — не интересно». Не буду говорить и о письмах типа: «Прошу сообщить мне адрес Марьи Карповны, ибо хочу установить с ней контакт при посредстве писем» или «А откуда вы все это взяли — из жизни или из головы?». Из головы ничего взять нельзя, потому что «голова» живет тем, что она получает от жизни. В том числе и голова писателя. Но писатель не просто «отражает» жизнь, он преломляет ее в своей душе, что-то утверждая и что-то отрицая и осмысливая ход жизни, и в таком преломленном, осмысленном и просветленном виде возвращает народу все, что от него взял. А читателю только тогда и нравится художественное произведение, когда он вместе с его героями живет и мыслит, и чувствует, переживает то, что ему хорошо знакомо, или идет дальше, узнавая новое, ставя себе вопросы и делая какие-то выводы для дальнейшей жизни.

Вот этих читателей я не мог оставить без ответа.

«Товарищ автор, Григорий Медынский!

Мне 23 года. Я — ленинградка, работаю на фабрике «Красное знамя». Я прочитала Вашу книгу «Марья», и от нее осталось что-то светлое, волнующее мысль. Я любила деревню, мечтала о ней, так как деревню не знала и почему-то верила книгам, думала всегда, что здесь должна быть частица правды. Жизнь вне пределов Ленинграда я не знала. При выходе замуж у меня не ослабла любовь к книгам, я не пропускаю ни одной новинки. И если бы я прочитала «Марью» в Ленинграде, я бы опять мечтала о деревне.

Сейчас я после болезни отдыхаю в деревне в Воронежской области, в Ольховском районе. Я дочитала книгу, и у меня спросила мать мужа — о чем? Я ответила: «О деревне». — «Чем книгу читать, лучше бы посмотрела, как наши колхозники живут».

Тошно смотреть, товарищ автор, пришлось убедиться… Горечь охватила сердце.

…Очень прошу, дайте ответ: почему до сих пор существуют такие люди, — ведь мы проливали кровь, сколько не вернулось отцов, братьев с поля брани, боролись за счастье, чтобы одинаково жилось что в городе, что в деревне.

…Товарищ автор, поймите меня: очень больно сознавать свою беспомощность. Боль. Я не могу примириться с этим, что здесь делается. Не могу понять, дайте ответ, разъясните, возможно, я ничего не понимаю, а этот колхоз надо расследовать, по-моему, и обязательно.

А книга мне очень нравится, от нее, как прочитаешь, веет счастьем. Мы умеем бороться, и думаю, что со временем нигде не будет бесчестья, люди равны».

Мог ли я не ответить на это письмо?

«Товарищ Сергушенко!

Я получил Ваше письмо, навеянное моим романом «Марья». Очень рад, что чтение моей книги оставило у Вас, как вы пишете, «что-то светлое», что от нее «веет счастьем». И я хотел бы, чтобы это ощущение светлого и счастливого в жизни у Вас осталось, чтобы Вы по-прежнему верили книгам. Наши советские книги основаны на жизненной правде, в них говорится и утверждается правда, и верить им нужно. Но ни одна книга не может охватить всей жизни, во всем ее объеме, и каждый читатель может видеть вокруг себя что-то новое, иной раз заставляющее задуматься.

С этим, очевидно, столкнулись и Вы…

Очень прошу Вас, т. Сергушенко, не теряйте этой веры в торжество светлого. Я же, поскольку Вы обратились ко мне со своими недоумениями, сделаю все возможное, чтобы помочь тому колхозу, о котором Вы пишете. Его действительно, как Вы говорите, «надо расследовать», и расследовать как следует. Поэтому Ваше письмо я пересылаю в Совет по делам колхозов при Совете Министров СССР, который, надеюсь, примет необходимые меры».

Это было в 1952 году. На все это не ответил мне ни Совет по делам колхозов, ни сама Нина Сергушенко, — не поверила она мне или уехала в Ленинград, — но голос ее возмущенной совести и все ее боли душевные звучат для меня до сих пор.

И как бы в ответ ей, через ряд лет, совсем из другой области и из другого колхоза — не «Большевик», а «Заветы Ильича» — название тоже обязывающее, — пишет другая колхозница, Надя Африкан, тоже горячая душа, тоже ищущая и жаждущая правды, и пишет о том же.

«От души благодарю Вас за роман «Марья». Я очень люблю книгу и люблю не только прочесть ее и отложить в сторону, а вместе с ее героями я переживаю то, что они переживают и добиваются. Ведь это люди из нашей среды, из нашего народа, они где-то рядом с нами, и очень хочется встать рядом с ними, в один ряд и шагать все дальше и все смелее.