Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 40)
— Сколько ни молодись, а годы ушли, никуда не денешься, — не то с горечью, не то с иронией шутит он сам над собою.
Но едва он узнал, что перед ним корреспондент «Правды», сразу взмолился:
— Товарищ корреспондент! А как бы сделать, чтобы снять с меня это геройство? А?
— То есть как? — удивился я.
— Ну какой я герой? Мужик как мужик. А ко мне вон парень уж из института какого-то приехал, опыт изучать. А что я ему скажу? Какой у меня опыт?
— Как какой? — возражаю я. — Недаром же вам Героя дали?
— Да ведь как получилось-то с этим геройством? Товарищ корреспондент!
И он рассказывает историю того, как это получилось. Было здесь, на этом участке, во время войны подсобное хозяйство какой-то крупной организации, которая без меры и счета навозила сюда разных удобрений, вот оно и сказалось. А когда война кончилась, подсобное хозяйство ликвидировалось и этот удобренный, а может, даже перекормленный участок попал в руки звена Александра Ильича.
— Вот оно и все геройство! — говорит он. — Не заслужил я его. А перед людьми совестно: за что?
Но вот мы идем с ним по полям. Я смотрю на его морщины, на белые волосы, прикрытые выцветшей на солнце кепкой, на согбенную спину и вижу: да, старик! Шестьдесят пять лет. Действительно, никуда не денешься — старик. Но он идет ровной, прямой походкой. Потом присаживается на корточки и большими узловатыми руками уходит глубоко в землю, приподнимая ее, черную, лоснящуюся, рассыпающуюся на мелкие, сдобные комочки.
— Посмотрим, — многозначительно говорит он и пытливо всматривается в раскрывающуюся перед нами жизнь земли. — Видишь, какая корневая система проворная! — замечает он, разминая пальцами комочки и обнажая белые разветвленные корешки растений. — Это овес… Это — тоже овес. А это — овсюг, полетай. В пшенице его легко узнать, та — цветом голубее. В ячмене тоже перо другое. А от овса различить — трудное дело. Только по зерну-матке узнаешь.
Овсюг — самый злой недруг хлебопашца в этих краях. Раньше — старики говорят — его и знать не знали. А в засуху 1891 года привезли семена откуда-то со стороны, а вместе с ними завезли и овсюг, и с того времени, уже больше полсотни лет, воюют с ним: головню вывели, полынь почти вывели, а овсюг до сих пор непрошеным гостем является на колхозные поля.
Александр Ильич говорит о нем с особой неприязнью, даже враждебностью в голосе, как об очень коварном и подлом существе. Он знает все его повадки и хитрости. Овсюг созревает на две недели раньше хлеба и осыпается, засоряя землю. Он проходит непереваренным через кишечник животных и возвращается в землю вместе с навозом. Он годами может лежать в почве на любой глубине, ожидая, когда его поднимут наверх, в слой прорастания. Он может прийти с полой водой. Он сам ходит в воде, перебирая усиками.
— А вот вам на факте! — говорит Александр Ильич, показывая на ярко зеленеющую, неправильной формы, луговину, омывающую два больших, полуистлевших березовых пня. — Сюда весной хлынула вода, прошла тут, там и остановилась. И вот видите: точно посеяно что-то. Это овсюг. С водой пришел, нехристь.
С такой ненавистью он говорит и о других сорняках — об осоте, пырее. Потом нагибается и поднимает корешок полыни. Он срезан плугом, изуродован, выдернут из земли и лежит сверху, на сухих, неприветливых комьях, и все-таки пустил корешки и уже раскрыл серо-зеленые розетки листьев.
— Вот тварь какая! — говорит Александр Ильич, рассматривая это упорное, злое существо.
Так мы идем, копаемся в земле и беседуем. Много из того, что рассказывает он, мне знакомо, другое я узнаю впервые, но меня интересует эта большая пытливость, эта любовь и пристальное внимание к земле, к растению, к их жизни и взаимоотношениям. Затем мы сидим на куче прошлогодней соломы, отдыхаем, и Александр Ильич рассказывает свой «корень рождения»: средняя крестьянская семья, хлеборобы, отец рано умер, и Александр Ильич сначала жил с братьями, работал. Много лет отняли войны — первая германская, потом гражданская, а по окончании их он сел на землю, и с тех пор — на земле.
— Природен к этому, потому — хлеб основа всему, все государство этим живет. А если я к этому природен, меня от этого не оторвешь. Кто к чему прильнет. Так и я — с порождения заражен сельским хозяйством. Закаленный хлебороб.
Я слушаю Александра Ильича и думаю о природе его «геройства». А подлинное «геройство» его в этой природности его крестьянского таланта, в любви к земле и беспокойстве за ее будущее, потому что во главе колхоза стоит слабый, безынициативный, но грубый и не любимый всеми человек. А потому, говорит Александр Ильич, «и из молодого народа многие ни к чему не прилипают, ни к земле, ни к хозяйству, и удивляешься: как они жить думают? А ведь отцовский живот — не живот, когда свой наживете — будет живот».
«Таких старичков бы десяток на колхоз, глядишь, дело-то и пошло бы», — говорят о нем люди.
На другой день я пошел через ложок в соседний колхоз, к другому Герою.
Я узнал его сразу по большой и броской фотографии, которую перед отъездом видел на яркой глянцевитой обложке «Огонька» во всю ее красу. Это — прежде всего борода, пышная, богатейшая, совершенно классическая борода, этакое растительное буйство природы, заполнившей все лицо, где только можно, и из нее, как из сибирской глухой тайги, выглядывают зоркие, жуликоватые, хитрющие, но умные глаза. Он понимает, кажется, все: и что хотят от него, и что хочет он сам для себя, и как это связать, увязать в один только ему одному известный, замысловатый узел — что нужно обойти и как обойти, кого нужно «объегорить», чтобы добиться своего, потаенного, скрытого в этой дремучей заросли, и чтобы остаться неразгаданным, как неразгаданной кажется не то улыбка, не то усмешка, не то ухмылка, прикрывающая все это искуснейшее хитросплетение настораживающих непонятностей.
Это чувство внутренней настороженности, рожденное во мне фотографией в «Огоньке», не исчезло, когда я встретил моего «героя» в натуре. Наоборот, усилилось — от того, как он много говорил о себе, как он держался с другими, с девушками-колхозницами, членами своего звена, как они держались с ним, от тех тонкостей, которые бывают иной раз важнее самого явного. По полям он не пошел, а повел меня к «показательному», как он выразился, участку. Участок этот представлял из себя сравнительно небольшую клетку земли, на которой весь дерн был снят и аккуратными кирпичиками сложен вокруг этой клетки в виде барьера. А середина, лишенная, таким образом, всего гумуса, была мельчайшим образом, до пыли, измельчена, и из нее пробивались какие-то росточки.
Все это было настолько агрономически неграмотно и явно рассчитано на показуху, что я не мог не высказать ему этого. Но «герой» мой был явно непробиваем, особенно, видимо, теперь, когда он оказался на самой верхней высоте деревенского мира, — он только смотрел на меня своими хитрыми глазами и ухмылялся.
А в заключение, выбрав удобную минуту, ко мне обратился колхозный завхоз:
— Товарищ корреспондент. Как же нам теперь быть? Ведь мы на него хотели подавать в суд.
— Ка-ак?
— Он украл у нас большой колхозный ларь. А как же теперь? Разве Героя тронешь?
…Ну что можно было написать об этих «героях»? Я ничего и не написал. Я пришел в редакцию и откровенно рассказал все, что видел. В ответ было недоуменное пожатие плечей — мне не поверили. А потом по моим следам был послан другой человек, для проверки. Результатом был его очерк опять-таки только о Рубцове, очень простой и пресный очерк, как о простом старике хлеборобе — кем он и был в действительности, — без всякого упоминания о том высоком звании, носителем которого он стал вопреки своей собственной совести. А о том, втором, разрекламированном на всю страну «герое», с шикарной бородой и классической бессовестностью, вообще не было сказано ни слова — совесть не позволила.
Значит, мое понимание всей этой ситуации оказалось правильным: дана идея, к которой нужно было подобрать людей, и бюрократический аппарат постарался это сделать, но сделал это, в силу своей сущности, бюрократически.
Однако идея была правильная — пробуждение внутренних сил, выявление героического начала в сельскохозяйственном труде. Эту идею я принял для моего Семена, живущего «на взлете». И в этом милом старике, Александре Ильиче Рубцове, я увидел внутреннюю, психологическую основу образа «закаленного хлебороба, зараженного сельским хозяйством». А попутное знакомство с сортоиспытательным участком и прекрасным агрономом Петром Михайловичем, работавшим там, подсказало развитие этой старокрестьянской «мужицкой» основы, может быть даже подосновы, в ее современном, научном направлении.
Так, сложными путями, пришлось мне творчески создавать образ Семена, идущего в ногу с Марьей. Не скажу, что мне все и во всем это удалось — получился, на мой взгляд, некоторый перебор, особенно в третьей части, по линии чисто хозяйственных, крестьянских задач и усилий, приведших его в конце концов к «геройству».
Дело ведь не в одних заботах и тяготах и даже не только в проблемах. В художественном произведении важен эмоциональный настрой, отношение писателя к этим самым тяготам и проблемам, любовь и ненависть.
Поясню это примером. В «Марье» есть нежно любимый мною образ девушки, представительницы той части женского населения военных лет, которую можно назвать тоже своего рода жертвой войны. Безмужние и бессемейные, эти не успевшие выйти замуж девчата стали «рабочими пчелками», основной рабочей силой в колхозах военных лет с невеселой и безнадежной перспективой остаться, как это в народе говорится, «вековухами».