Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 2)
Я не могу восстановить его — не найду для этого ни слов, ни интонаций, а выдумывать не хочу, но в моем сердце осталось от него и живет, как образ, сложный сплав грусти и мудрости, осмысливания исторических судеб народа и веры в еще невидимое тогда, но обязательное его торжество.
Так глухой осенью, глядя на голые, точно проволоки, свисающие ветви берез, вдруг ясно представишь на них весеннюю зелень воскресающей жизни.
Я знаю, найдутся люди, у которых эти строки вызовут кривую усмешку, а может быть, и скрытое «ха-ха»! Ну что ж! «У злой Натальи все люди канальи». Бывают и такие. Бог с ними! А для меня это сущая правда, освященная его мученической смертью. При отступлении немцев от Москвы сюда, в эту тихую безобидную деревушку, пришла зондеркоманда и, один за другим, подожгла все шесть ее домиков. В огне отец смертельно обгорел и через два дня умер.
Женщины — а тогда ведь везде оставались только женщины — не позволили себе закопать его где-то рядом, за огородами, а везли на санках, на себе, два километра в село Пятница-Городня, чтобы похоронить на настоящем церковном кладбище, «по-христиански».
— Кого ж это вы везете? — спросили встретившие их наши солдаты.
— Нашего батюшку, — ответили они.
А может, и не зря приросло к нему это слово.
Это был умный человек, широких интересов, много знавший и разбиравшийся и в житейских, и в больших общественных проблемах. Как сейчас помню — начало лета 1914 года, мы по каким-то делам поехали с ним в Медынь, остановились, как всегда, на знакомом «Рябовском» подворье, и тут, прочитав купленную газету с сообщением о сараевском убийстве австрийского эрцгерцога, он сказал: «Война!» Война началась через две-три недели, и я удивился тогда и, по правде сказать, удивляюсь теперь этой политической прозорливости рядового сельского «бати». Хотя слово «рядовой» я, пожалуй, возьму в кавычки.
Представим себе уютное, как гнездышко, микроскопическое сельцо: церковь и кладбище возле нее. Церковка тоже малюсенькая, деревянная, тесом обшитая, голубой краской крашенная и очень старая, с худым куполом, в котором жили дикие пчелы, и мед оттуда просачивался внутрь церкви, что послужило поводом для моего первого рассказа «Мед».
Достопримечательностью церкви была икона святого Христофора с ослиной головой. Был этот Христофор, по преданию, необыкновенной красоты мужчиной и не знал поэтому никакого покоя от женщин. А душа его была устремлена к богу, и, чтобы избавиться от соблазнов, он взмолился всевышнему о помощи, и господь смилостивился — сменил ему человеческую голову на ослиную, и таким он красовался у нас в церкви на самом видном месте, и перед ним больше всего горело свечей, поставленных умиленными прихожанами.
Другой достопримечательностью церкви была сама Параскева-Пятница, великомученица, давшая название всему селу («Пятница-Городня») и почему-то широко известная по всей округе. Праздновалась эта Параскева, которой был посвящен и престол церкви, не в определенный день или число, а в десятую пятницу после пасхи, по скользящей, как и сама пасха, шкале, и в этот день, который каждый год нужно было рассчитать и высчитать, к нам, в эту нашу микроскопическую Городню, стекались сотни людей со всей округи, иной раз за десятки верст. Почему — я не знаю, тогда этим не интересовался, а теперь уже трудно восстановить историю. Но в одном из номеров интереснейшего международного журнала «Курьер», издаваемого ЮНЕСКО, я нашел большую, во всю страницу, цветную фотографию иконы, относящейся к XV веку, с изображением этой самой Параскевы-Пятницы.
В комментариях сказано, что икона эта, размером 142×69 сантиметров, хранится в Галичском краевом музее, мало известна миру и «отражает дух русского народа», что она заменила древнеславянскую Ладу и является покровительницей женщин, домашнего очага и почему-то, сверх того, ярмарок.
В другом номере того же журнала было краткое упоминание о храме имени Параскевы-Пятницы где-то в Нубии. А потом я как-то читал, что церковь имени Параскевы-Пятницы есть и еще в каком-то селе на юге Украины.
Одним словом, видно, так повелось издавна, и наша городенская «десятая пятница», как она именовалась в народе, была пережитком какого-то древнего обрядового сходбища, вроде календарно близкого к этому дню Ивана Купалы. Это празднество было прочно вкраплено в будничную трудовую жизнь народа и продолжалось до самого конца, когда голубая городенская церквушка была сначала закрыта, а во время войны сломана и использована, старушка, на какие-то военные нужды. Теперь на этом месте буйная заросль молодого березняка, скрывающего в своих недрах остатки каменных ступеней бывшей церковной паперти.
К этому же дню в затерявшуюся среди лесов и оврагов Городню тоже со всей округи съезжались торговцы, разбивали свои палатки с разного рода сладостями, забавами, стеклянными бусами, дудками, куклами. Иногда даже приезжала карусель со своей хрипатой шарманкой, и начиналось гулянье.
Особенно запомнилась мне игра взрослых парней — рубить пряники. Покупали пряники, клали их на землю в ряд, по десятку, по два, и с расстояния в 10—15 шагов с особым искусством бросали топор так, чтобы он, перевернувшись в воздухе, попал лезвием в эту цель. Перерубленные пряники были добычей игрока и его триумфом.
Проходил этот шумный, праздничный день, и Городня превращалась опять в ту же забытую богом и всем миром точку в необозримом пространстве России — деревянная немудрая церквушка, кладбище, возле них, как говорилось тогда, «поповка» — наш дом, дьячков и сторожка, кругом — поле, за полем лес, могучий, сплошной, без единого просвета в мир, с трех сторон — сосна и ель, а с четвертой, с юга, за красивейшим, заросшим черемухой оврагом — богатое грибами разнолесье. А за всеми этими лесами, оврагами и бездорожьем — «приход», деревни, приписанные к этому, имени Параскевы-Пятницы, «престолу». Глушь!
И в этой глуши, у рядового сельского «бати», я, подрастая, читал Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву», Гейне «Германия», Плеханова «К вопросу о монистическом взгляде на историю», Маркса «Революцию и контрреволюцию в Германии», горьковские сборники «Знание» и многое-многое другое. А вообще у моего бати была богатейшая, совсем не подходящая ни к его званию, ни к его занятию библиотека, вплоть до многотомных и ценных изданий — таких, как «Всемирная история», «Вселенная и человечество», «Человек и Земля» Элизе Реклю, «История Земли» Неймайера и так далее!
Я не буду утверждать, что все это он читал и прочитал, и глубоко уверен, что восьмитомной, кажется, «Всемирной истории», например, не коснулся, да и меня это скучнейшее изложение, если не перечисление событий, имен и дат, помню, не привлекло. Но в трехтомной «Истории русской культуры» Милюкова, которую я проштудировал с карандашом в руках, и в ряде других книг были и его пометки.
Выписывал он, кроме официального и обязательного по службе журнальчика «Церковные ведомости», передовые для того времени газеты «Русские ведомости» или «Русское слово», марксистский по своему направлению журнал «Мир Божий» и народническое «Русское богатство».
В зале у нас стоял рояль, на котором начинала учить нас покойная мама, на рояле — граммофон, через никелированную глотку которого мы слушали Шаляпина, Собинова и чью-то речь над могилой погибшего одного из первых наших летчиков, кажется, Васильева: «Пусть будет земля тебе так легка, как была легка поднебесная высь». В семейном альбоме мы видели открытки с фотографиями лучших картин Третьяковской галереи, портреты Веры Холодной и Гельцер, знаменитой балерины того времени, в роли умирающего лебедя. И песни — «Вечерний звон», «Реве та стогне», «По диким степям Забайкалья» и многие другие — мы любили петь «на горке», на краю большого, красивого оврага, а отец любил и разучивал с нами очень сложную и нигде больше не слышанную мною многоголосную песню южных славян:
Или:
Одним словом, в этой глуши, в лесу таился небольшой, но для своего времени очень культурный уголок, в атмосфере которого проходило мое детство и закладывались первые почки будущей личности.
Как сейчас помню семейные вечера, когда отец читал то одно, то другое, что ему самому нравилось, и потому читал он всегда «с выражением», и мы любили слушать его.
«Над седой равниной моря ветер тучи собирает», — горьковского «Буревестника» я впервые услышал в его чтении, так же как и знаменитый рассказ Гаршина «Ателлеа принцепс». И еще чьи-то, не знаю, но по-своему вдохновенные, особенно в его исполнении, строки:
«И галушка в зубах? И галушка в зубах», — Гоголь, «Вечера на хуторе близ Диканьки», юмор, который отец любил и сам не был лишен его; «Вот американский павиан. Он выходит только при люна. Но когда нет люна, он выходит и без люна» — эту его байку я помню с тех лет.
«Эй, посылайте на смену, старый звонарь отзвонил», — это Короленко, и его же: «А все-таки впереди огни!»