18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 4)

18

Отец помог, вернее, написал ему проповедь попроще, без всякой «юдоли», и велел выучить ее наизусть. А вообще советовал ему провести все без выкрутас — пусть идет служба как служба, как всегда, по-деревенски, — в этом будет своя привлекательность.

Но отец Василий со своей матушкой этих советов не послушались — вместо будничного, довольно потрепанного облачения достали пасхальное, сверкающее золотом и серебром, на скорую руку организовали хор, поставили на колокольню звонаря, чтобы встретить генерала колокольным звоном, и стали ждать. Ждут час, другой, обедню давно пора было и начать и кончить, а генерала нет — он так и не приехал.

Об этом конфузе отец любил рассказывать при каждом удобном случае, особенно когда встречал понимающего и созвучного ему собеседника. Одним из таких собеседников был дядя Юра, родной брат покойной мамы, и дни его приезда были всегда интересны и памятны для меня, да, пожалуй, и для всего нашего дома.

Это был прелюбопытнейший и прекраснейший по своей внутренней сущности человек. Невысокий, коренастый силач, делавший зарядку двумя двухпудовыми гирями, громогласный, подвижный, жизнерадостный, он не боялся никакого дела и никаких опасностей. Когда-то он учился в Томском, известном своими революционными традициями, университете, был исключен за политику, женился на очень сдержанной, в противоположность себе, даже суровой женщине, Анне Георгиевне, и они оба уехали в деревню учительствовать.

Перед поступлением в гимназию я прожил у них целую зиму и им, их знаниям, их требовательности, выдержке обязан тем, что вступительные экзамены сдал на круглые пятерки — в гимназию принимали тогда по экзамену.

В своих требованиях они были непреклонны, и бывало так, что они ложатся спать, а я сижу над какими-то задачками, которые не успел сделать в течение дня.

Я уверен, что сказалась на мне и та нравственная атмосфера, которая царила в их небольшой, но дружной и чистой семье. В отличие от отцовского дома с его открытой, широкой, иногда, может быть, безалаберной жизнью, здесь царила атмосфера долга и дела, строгости и целеустремленности, а если говорить о широте, то это была широта натуры. Дядя Юра завел там себе быка, по кличке «Бек», и по утрам, тоже для зарядки, схватив его за рога, мерился с ним силою на равных — кто кого сдвинет с места. На нем же он возил воду для школы и вывозил нечистоты — не гнушаться никакой работы было его принципом.

Позднее, в июльские дни 1914 года, мы провожали его уже как офицера, прапорщика, и, точно сейчас помню, такого же бодрого, улыбающегося, на фронт. Там он оказался в печально известной самсоновской армии, разгромленной среди мазурских озер, и попал в плен, о чем мы узнали из газет, где полностью публиковались тогда фамилии всех погибших или пропавших без вести офицеров. После революции он вернулся, пошел в Красную Армию и погиб где-то на колчаковском фронте.

Когда дядя Юра приезжал к нам, в доме поднимался шум-гам, он всегда выискивал что-то сделать, починить, подремонтировать или заводил с отцом, которого очень любил, бесконечные разговоры о разных вещах, и прежде всего, конечно, о политике. Содержания их я, разумеется, не помню, но один разговор врезался мне в память.

Отец со своим тонким юмором, помню, подсмеивался над ним, над его марксизмом и над его горячностью, а дядя Юра кипятился и что-то громогласно и напористо говорил о революции.

— А потом? — хитровато улыбаясь, перебил его отец и, получив какой-то ответ, спросил снова: — А потом?

— А потом? А потом экспроприация экспроприаторов! — на мгновение запнувшись, ответил дядя Юра и в такт этим словам два раза стукнул своим увесистым кулаком по столу, точно вгоняя осиновый кол в могилу всех экспроприаторов мира.

— А потом? — не унимался отец.

— А потом сияющее царство справедливости! — прогремел в ответ дядя Юра, победно глядя на своего противника.

Что стало «потом», мы знаем, и знаменитая Марксова формула в дальнейшей нашей жизни обросла и плотью и кровью, но тогда эти слова были для меня новы и непонятны и, вероятно поэтому, запомнились.

Так совершаются процессы кристаллизации, в том числе и кристаллизации личности: происходит одно, другое, третье, хотя маленькое, мельчайшее, не очень как будто бы важное, но чем-то цепляющее сознание; зарождаются зерна этого сознания, они обрастают чем-то еще, завязываются какие-то узлы, зачатки будущих кристаллов, из которых когда-то потом, впоследствии, сформируется «друза» личности.

Так, видно, формировалась и моя «друза» — из разных элементов, из разных событий, влияний, условий и обстоятельств, прошедших через какую-то внутреннюю лабораторию, химию души.

Из них, прежде всего, я хочу еще раз упомянуть самую Городню, этот поистине чудесный, своего рода уникальный уголок, заполненный смоляными запахами, красотою и тишиной. Чего стоит один овраг, который ранней весною, где-то около Егория, точно молоком, заполняется цветущей черемухой, или осенью, когда всё — та же черемуха, и клены, осины, — все горело и пылало всеми переливами всех огненных и огнистых красок. А когда, бывало, стоишь на краю этого оврага и спросишь: «Кто была первая дева?» — лес с той стороны неизменно и безошибочно отвечал: «Е-ева-а!»

Или сосны, нависающие над этим оврагом, могучие, толстокожие, как крокодилы, недоступные, кажется, никакому топору, да и самая мысль о топоре применительно к этим красавицам представлялась кощунственной: то высокие, как уходящие в небо золотистые мачты, то, наоборот, корявые и толстые, в два обхвата, сукастые, рукастые, замахнувшиеся чуть не на полсвета. Там, в этих «Соснах» — они так и звались у нас, — мы собирали грибы, ягоды, летними вечерами жгли костры, пели песни, туда я уходил с книгой, думал, мечтал, там осенью восемнадцатого года, закутавшись в овчинный тулуп, отец отсиживался ночами, боясь ареста.

И труд… За это я тоже благодарен отцу.

Ехали мы как-то с ним поездом, и вдруг, вместо обычных по тому времени стеариновых свечей, в вагоне вспыхивает электричество.

— Какое удобство! — восхитился я.

— А это удобство нужно заработать, — наставительно заметил отец, и я помню и слова и интонацию этого замечания сейчас, больше чем через шестьдесят лет.

Но он не только наставлял, он и приучал меня к этому. Да, у нас был и работник, и по необходимости была кухарка; но, когда нужно, сам отец снимал свой нелепый подрясник и брал топор или вилы, отбивал косу или чинил грабли.

А то вдруг задаст чисто плотницкую головоломку: «По одной тяпке топором десять тяпок сделаешь?» Я долго думал, но в конце концов разгадал эту очень несложную, как оказалось, задачу и сделал пятнадцать тяпок. Я возил навоз, пахал, боронил и знал, сколько борон нужно «положить» под рожь, под овес или под лен (до сих пор помню — двенадцать борон по одному следу). Знал и мужицкие приметы вроде: «овес сей в грязь — будешь князь, а рожь хоть в зо́лу, да в пору».

Я очень любил косить, особенно в утреннюю зорю, когда приходилось вставать раным-рано, еще до солнышка, когда все блестит и сверкает, словно в алмазной россыпи, и косить во весь размах, по-мужицки, оставляя за собой параллельные, точно рельсы, два следа твоих собственных пяток и чувствуя, как за этими пятками, чуть не подрезая их, идет коса отца или работника, добрейшего старикана Тимофея Афанасьевича. А потом ты берешь горсть росной, только что скошенной, живой еще травы, вытираешь косу и точишь ее — жвык-жвык, жвык-жвык; в руках приятная усталость, в душе радость и ощущение полноты жизни, а впереди завтрак — ржаные лепешки с творогом. И я очень понимал Левина, когда потом читал толстовскую «Анну Каренину».

Или жарким днем, в предгрозовье, когда сено вот-вот дойдет, еще бы чуточку, совсем чуть-чуть, а небо вдруг заволакивает, из-за леса выползает какая-то хмарь, и тебе, как хозяину, мужику, нужно решить — сгребать сено или не сгребать? Ты щупаешь его, прислушиваешься, как шуршит оно, чем дышит, к оттенкам, к запахам, к звукам, а сам следишь за движением облаков, туч, угадываешь — дождевые, не дождевые? — и ловишь какие-то неуловимые признаки — дуновение ветра, ощущение воздуха, точно сливаясь с природой, с вихрями, бушующими где-то там, в высоте, с громоздящимися облаками, причудливо наплывающими друг на друга, со всеми таинствами, совершающимися вокруг, в этом огромном и величественном мире.

Хорошо!

И одиночество. Да, и одиночество. Его я считаю тоже одним из кристаллов, из которых сложилась «друза» моей личности.

На дне любимого нами оврага протекала безымянная речушка, по сути дела ручей, который мы прозвали «Бежетка» и который то перебегал с ласковым лепетом с камушка на камушек, то образовывал довольно глубокие заводи и плёсы. В одном из них, в самой гуще черемуховых зарослей, было место моих ребячьих забав — здесь я строил плотины и крепости, здесь расстреливал камнями неприятельские флотилии или, скача верхом на палочке, рубил головы обступавших меня врагов.

В этих играх и занятиях я был одинок — младший брат мой, Борис, рано умер от дизентерии, а сестры в мальчишеских забавах были плохими компаньонами. Чего больше — плохого или хорошего — было в этом одиночестве, я затрудняюсь сказать. Но когда современная молодежь ищет развлечений, а мы в своей заботе о ней изыскиваем и изобретаем для нее разного рода массовые мероприятия, усматривая в этой массовости и непременной коллективности панацею от всех зол, я думаю о роли одиночества. Мне кажется, что здесь-то и начинается личность — когда человек живет не тем, что ему дают, во что его тянут, вовлекают и приучают, а тем, что он, оставшись наедине, находит сам, и в себе, и в окружающем его, таком богатом и, в конце концов, таком прекрасном мире, и в потребности, собственной, внутренней потребности подумать, послушать, ощутить и небо, и землю, и гнущиеся на ветру вершины берез, и легкомысленный лепет сплетницы осины, и глухой, непримиримый шум сосны или дуба в осеннюю темень, и сказочную пушкинскую красоту разгулявшейся вьюги — и принять, и вместить все это в свою душу, и спрятать до времени, в каком-то затаеннейшем ее уголке, и потом получить из всего этого что-то свое. Разве такое одиночество или, может быть, вернее, уединение — не источник и условие внутреннего богатства человека? И разве не с этого начинается личность, когда человек находит в себе силы и уверенность творить мир, в котором он живет?