Григорий Аронсон – На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ (страница 27)
Больше всего меня поразило, что среди чекистов почти нет коммунистов. В Чеку — допустить нейтральных, беспартийных. И затем, почему бы чекистам не записаться в партию? Оказывается, дело не так просто. Большинство чекистов — простой народ, черная кость. Они ничем не отличаются от городовых и жандармов, только помоложе и пограмотнее. А многие ли из рядовых полицейских старого режима занимались политикой, входили в Союз русского народа или Михаила Архангела? Только наиболее ретивые и наиболее способные. Так и здесь. Судьба этих крестьянских сыновей и подгородных мещан сложилась так, что на долю их выпала служба в Чеке. Это — профессия, занятие, служба, не больше. Кто освободился таким путем от мобилизации на фронт, кто соблазнился двумя фунтами хлеба в день и жалованьем, кого потянуло русское озорство, а кто по неспособности к производительному труду пошел в чекисты. Одному льстит, что его сверстники, с которыми он в детстве играл в бабки, сейчас его побаиваются, а другого прельстила бездельная, легкая жизнь и безнаказанность человека с ружьем.
К партии, к коммунистам у большинства чекистов сложилось отношение почтительное и боязливое, как к господам, барам, а в глубине души царило к ним равнодушие или недоброжелательство. Когда в комендантскую пришли звать на собрание коммунистов, из двадцати присутствующих только двое поднялись и ушли, а кто-то из «кандидатов» даже выругался по матушке. Из знакомых по тюрьме чекистов, а их я подсчитал до 45 человек, всего 2–3 рабочих, одеты победнее, не по-солдатски, как обычно, просили у нас почитать книжечку. Держались в стороне от нас, заключенных, остальные крестьянские дети, 18-летние парни, выросшие в годы Гражданской войны, не знающие другого режима, кроме коммунистической диктатуры, малограмотные и незлобивые парни. Анархисты и левые эсеры их сейчас же «разлагали», и они охотно добывали на воле махорку в обмен на всякие изделия из казенного материала: на туфли, салфетки и пр. Мы много смеялись над одним юным чекистом, который, придя в тюрьму, первым делом спросил Павлика, левого эсера, передал ему поклон от чекиста Степы и во время обеда хлебал из одной миски с Павликом, сидя у него в камере. Были, конечно, и чекисты, любившие держать фасон: они холодны, официальны. Другие чекисты тупы, глупы, придирчивы; боясь и своего, и тюремного начальства, они делали нам замечания, что-то заносили в книжечку «для доклада» или просто начинали с площадной ругани, таких мы быстро осаживали. Помню, одного чекиста я отослал с запиской к Полякову, в которой указывал, что этот испытанный и твердый коммунист ругается, как пьяный извозчик. Чекист упирался, не хотел отнести этой записки, но мы настояли. Кстати, именно с ним я особенно разговорился в комендантской. Он оказался общительным, разбитным парнем, бывшим приказчиком в лавке гробовщика, при общем смехе рассказывавшим о том, как он за отсутствием квартиры тайком от хозяйки спал в глазетовых и бархатных гробах… Внимание мое привлек чекист со строгим интеллигентным лицом в длинном пальто с красными нашивками. Он подсел ко мне и тихонько рассказывал о своих переживаниях на фронте в Тамбовской губернии, откуда он недавно уехал. Он — коммунист, из красных курсантов, временно командированный в Чеку. Он с ужасом вспоминает пережитое:
— На фронте была собрана масса войск. Артиллерия, бронепоезд. Сам Тухачевский во главе. И ненавидели же нас тамбовские мужики. Чуть попадется им в руки коммунист или курсант, зарежут, убьют. Народ весь запасся оружием… Да и наши зверски поступали с крестьянами. Приходим в деревню, где скрывался Антонов. Требуем выдачи повстанцев, никого не выдают. Тогда мы каждого пятого на деревне расстреливаем. Почти одних стариков, молодежь давно разбежалась…
Ко мне было благодушное отношение в комендантской. Имело значение, видимо, то, что я уже вне тюрьмы. И хотя все знали, что я еду в тюрьму в Туркестан, то как-то забывали об этом и рассматривали меня, как подлежащего освобождению. Все время около меня толпились группами чекисты. Даже из канцелярии иногда приходили послушать наши разговоры. И долгими часами длился наш бурный импровизированный митинг. В эти дни дежурил чекист — рабочий, хвастливый, самодовольный человек. Он все приставал ко мне с вопросом:
— Чего вы хотите сейчас, меньшевики? Свободы торговли? Она дана. Отмены разверстки? Она отменена.
— Мы хотим свободы слова, печати, собраний, союзов и стачек, — разъяснял я ему, — отмены диктатуры коммунистов, уничтожения Чеки…
Но политические требования не доходили до ушей чекистов. Тогда я говорил о разрушении промышленности, о бессмысленности национализации. И это встречало сочувствие. Крестьянские сыновья особенно сочувствовали критике всей продовольственной и аграрной политики. В конце концов единогласно решили, что меньшевиков скоро освободят, даже больше, их пригласят войти в правительство. В комендантской Губчеки были устранены все препятствия к «соглашению»…
Но пока нужно ехать в Туркестан. Пришли из города мои спутники, радостные, возбужденные. Они раздобыли много денег и лелеяли мысль о большом барыше по возвращении… Днем в три часа мы вновь выехали на вокзал. Опять чудесная поездка вдоль города на крестьянских санях, мимо улиц, оживленных базаров. Опять чудесная толчея среди солдатских шинелей, крестьянских тулупов, у агитпункта, у буфета. Мы быстро получили литеры и стали ждать опоздавшего поезда. Я решил отправиться с одним из чекистов пообедать на воле и пока что осмотреть город. Но скоро уже в городе нас нагнал извозчик, загнавший до пота свою лошадь, и слезавший с него чекист сказал:
— Немедля назад в Губчеку ехать.
Его послали за нами. Какая-то телеграмма получена… Ничего не поделаешь.
По-видимому, закончилась моя поездка в Туркестан. Мои спутники были огорчены еще более меня. Мы приехали в Чеку и оттуда меня тотчас же водворили в Централ. По секрету мне сообщили, что ВЧК распорядилась задержать мою отправку в Туркестан. И я снова водворился в Централе на насиженном месте, устраиваясь прочно и надолго. Но через неделю меня снова взяли. ВЧК требует доставки меня в Москву. За эту неделю прибыли мои теплые вещи и продукты. Я мог свое пальтишко оставить на память анархисту Барону и в последний раз простился с Централом. Впереди маячила Москва, и на душе было радостно.
Скитания
В столыпинском вагоне. Ночь в Ортчеке
В связи с НЭПом посадка в вагон и движение по железной дороге, казалось, было урегулировано. Между тем Орловский вокзал представлял собой привычную картину эпохи войны и революции. Густые толпы народа, солдаты, солдаты, солдаты, немного крестьян с женщинами и детьми, все это бродит из залы в зал, сидит на лавках, столах и узлах, лежит вповалку на проплеванном полу. Жалкий буфет, на котором сиротливо лежат кусок колбасы, завалящие пряники и яблоки по 15 тысяч рублей штука, все время запружен скопищем людей.
Окруженный четырьмя красноармейцами с винтовками я присаживаюсь в самом центре зала на собственных узлах и, вероятно, не произвожу впечатления арестованного. Мои конвоиры — добрые, простодушные, совсем юные крестьянские парни, и с ними у меня сразу наладились наилучшие отношения. Они без слов видят свою обязанность не столько в том, чтобы стеречь меня, сколько в том, чтобы поудобней меня поместить и пристроить. Мы закуриваем сообща, пьем чай в ожидании поезда, завязываем разговоры с соседями.
Три делегата из Бузулукского уезда Самарской губернии, кооператоры, ездили в Орловскую губернию за картошкой и за другим довольствием. Мрачно, безысходно оценивают положение. Ругают, как водится, советское начальство, Губсоюз: «взяточники, бюрократы!».
— А как у вас на местах с голодом? — спрашиваю.
— У нас в уездном городе открыли столовые для советских служащих. Кое-какие продукты доставили и американцы кое-что дали.
— Ну, а в деревне как обстоит дело?
— Деревня… Кто ее знает? Там смерть. Некому избы обойти, некому питательный пункт наладить. Безлюдье. Так и помирают без всякой помощи…
Но вот пришел поезд, и мы спешим занять места. Два конвоира вбегают на площадку, не особенно деликатно расталкивая народ, я следую за ними. Но дело оказывается не так просто. На площадке показывается железнодорожный служащий и, взяв за плечи красноармейца, с возмущением кричит:
— Ты чего с ружьем прешь? Прошли времена, когда вы тут хозяйничали…
Публика кругом явно сочувствовала этой реплике и, признаюсь, мне она тоже понравилась. Мои конвоиры растерялись, и когда мы всей гурьбой подошли к «начальнику поезда» с требованием мест для арестованного, они выдвинули меня вперед, и уже я хлопотал о том, чтобы меня, как арестованного, куда-нибудь посадили. Однако из этих стараний ничего не вышло, и мы ушли с перрона снова на вокзал в ожидании следующего поезда.
Это был поезд, шедший из Севастополя. Красноармейцы обратились за содействием в ж.-д. Чеку, и мы, наконец-то, попали в вагон. Какие-то молодые люди чекистского типа неожиданно приняли меня под расписку, посадив моих конвоиров в другой вагон. И так я очутился в тюремном столыпинском вагоне.
Чекисты выглядели бывалым, видавшим виды народом: крепкие, стройные, в сапогах и барашковых шапках ребята. Первым делом они набросились на мои узлы, все разбросали, смяли.