18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Аронсон – На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ (страница 28)

18

— К чему обыск? Ведь я из тюрьмы еду в ВЧК.

— Так полагается, — мрачно получил я в ответ, после чего меня отвели узким вагонным коридором мимо решетчатых окон в свою камеру. Эта камера была устроена таким образом: взяли купе III класса, лишенное окна, и закрыли его дверкой, сверху чуть-чуть пропускавшей свет из коридора. Образовалась клетка, в которой на этот раз помещалось четыре арестанта. Я был пятый. Как только захлопнулась дверца, и я с узлами сел на нижнюю, оказавшуюся свободной, лавку, тотчас сверху и снизу протянулись ко мне руки и в полумраке прозвучали голоса:

— Хлеб есть? Покурить бы!

У меня все оказалось. Я был рад помочь этим голодным людям и с ужасом наблюдал, с какой животной жадностью все следили за дележкой хлеба и папирос, которую производил матрос с верхней полки. Ему явно не доверяли, и я отобрал у него, чтобы самому раздать. Разговор никак не завязывался. То ли люди были истощены, то ли они потеряли человеческий облик, кругом раздавалось харканье и чавканье, а слов не было. Наверху лежал матрос из Кронштадта; он говорил, что его в деревне под Харьковом забрали по доносам коммунистов. Солдат, лежавший на верхней полке, сообщил, что его обвиняют в самовольной отлучке и теперь везут в полк. Третий — в штатском, в отрепьях, все время лежал насупротив солдата, повернувшись спиной к нам, и не произнес ни слова. Но все внимание мое сосредоточивалось на моем визави.

Закутанная в совершенно разорванный крестьянский кафтан, лежала на скамейке какая-то фигура. В изголовье мешок с мукой. На лице и руках человека следы давно несмываемой грязи, какой-то слизи и крови, в которую замаран и мешок с мукой. Глаза мутные и слезливые. Фигура то и дело почесывается, ищет насекомых и щелкает их на скамье. Голос глухой, слова неразборчивы и бессвязны. Кто знает, быть может, это идиот? Почему же его везут в арестантском вагоне? Чекисты говорят, что он болен, — верно, тифом. Особенно страшно и противно было смотреть, когда эта фигура ест. С жадностью животного, боящегося, что у него вырвут кусок, этот человек глотает, хватает, рыгает; хлеб, подсолнухи, откуда-то появившиеся у него, и потом с глухим урчанием ложится. Через минуту фигура издает звук:

— Пить! Дай попить!

Чекисты подходят и говорят:

— Вода есть, только кружку ему нельзя давать, загрязнит.

— Дайте ложку, — говорю я, — пусть попьет из ложки.

— Да он ведро загрязнит, — отвечают чекисты.

И никто ложки не дает. Я распаковываю вещи, достаю ложку свою и, наливая в нее из чекистской кружки, пою больного, уже потерявшего всякий человеческий образ. Он долго пьет и скоро засыпает, весь в грязи и гадкой, вонючей слизи…

Приподнимаюсь, смотрю в отверстие в коридор и вижу, что сквозь решетчатое окно сереют сумерки. Боюсь насекомых, заразы; стараюсь уже не двигаться и сижу в уголке в полудремоте, с тоской мечтая о конце этого кошмарного путешествия. Вдруг, сквозь полусон я вижу: приподымается с соседней лавки больной, которого я недавно поил, протягивает костлявую грязную руку к моим вещам и что-то тащит оттуда. Я не верю собственным глазам и говору ему:

— Оставьте! Как вам не стыдно! Я вам и так дам хлеба!..

Матрос сверху говорит:

— Вы остерегайтесь его. Эта скотина давно уже что-то таскает…

Позже, вечером, мы подъезжаем к Курску. Среди чекистов началась тревога. За дверью забегали. Потом заглянул кто-то из них и, осмотрев мешок под лавкой, просительно сказал:

— Ежели придут, скажите, ребятушки, что тут вещи арестованных…

В Курске больного сняли и увезли в тифозный барак. Амы поехали дальше. Наконец мучительная поездка кончилась. Меня передают конвою; красноармейцы спрашивают, как мне пришлось ехать, и, соболезнуя, выслушивают мой рассказ.

Мы на Курском вокзале в Москве. Опять, как в «героические» времена, огромные залы полны народа — солдаты, бабы, мужики, дети, мешки, все вповалку на проплеванном полу. В воздухе можно топор повесить; проходишь между голов и ног, ставя осторожно ногу, чтобы не раздавить. Я объясняю солдатам, что в ВЧК ехать невозможно.

— Это не такое место, куда ночью ездят. Да, притом, пускай автомобиль присылают. Они меня вызвали, пусть и везут…

Солдаты соглашаются и ищут местечка, где бы приткнуться, буквально негде яблоку упасть, только три часа ночи, как провести полегче время до утра? Один из конвоиров идет на разведку и зовет за собой в Ортчека. Я упрямлюсь. Боюсь, как бы не посадили опять в какой-нибудь клоповник! Заключаем крепкое условие: останемся в Ортчеке, если меня оставят в канцелярии вместе с моими конвоирами. В противном случае возвращаемся на вокзал. Идем.

По узкой лестнице попадаем в Чеку. Хорошо освещенная большая комната, ближе к двери умывальник, которому я от души обрадовался. Подальше — столы, за которыми сидят чекисты, а в отдалении и глубине комнаты группа флотских офицеров, прибывших этим же севастопольским поездом, попросилась на ночлег (в Чека!) и расположилась на столах. Как приятно видеть этих свободных людей в свежем белье и чистом европейском платье! На столе крымские груши, мешок которых привезен для Чеки. Какой-то старик предлагает и мне грушу и спрашивает:

— Вы за что арестованы?

— Я меньшевик.

Он чуть было не сказал радушно: «очень рад», весь просиял и, протягивая мне руку, сказал:

— Позвольте представиться, я — представитель ЦК партии по политической части при Ортчеке Курской ж. д.

Мы познакомились, разговорились. И, как водится, скоро у нас завязалась оживленная политическая дискуссия. О чем только мы не говорили до самого утра в комнате Чеки? Сознаюсь, давно уже я не пользовался такой свободой слова, как в положении арестанта. Флотские офицеры лежали на столах, как привидения, в своем белом белье, или похаживали вокруг с видом молчаливого удивления. В разговоре участвовали чекисты, уполномоченный по политической части и мои конвоиры. Уполномоченный рекомендовался рабочим с 8-летнего возраста, орехово-зуевским ткачом, на собственной спине испытавшим эксплуатацию и прочие прелести капитализма. Надо отдать ему справедливость, он соглашался с тем, что ставка на мировую революцию оказалась ошибочной, что допущено много ошибок и в общей экономической политике, и в крестьянской. Но одного он никак не хотел признать: необходимости для страны демократии, политической свободы.

— Как, все контрреволюционеры, Деникины да Колчаки будут на нас наступать, а мы еще дадим им свободу организоваться!..

Но я возражал ему:

— Ведь уже целый год, как никаких фронтов у вас нет, какие же страхи вам мерещатся? Пускай народ всеобщим голосованием решит, кому власть должна быть вручена.

— Нет, — говорил орехово-зуевский ткач, — для нас эти европейские порядки, свободы, демократии не годятся. Наш брат рабочий и крестьянин — темный человек, и всякая контрреволюция его легко обойдет с тыла. Нет, нам и национализацию промышленности надо сохранить в руках, чтобы не поддаваться капиталу. Мы и так с этим НЭПом слишком далеко зашли. Нам, передовым рабочим, надо держать диктатуру крепко и никому власти не сдавать.

Вначале соглашаясь с необходимостью идти навстречу потребностям экономического развития, он, в конце, уже стал увлекаться собственным красноречием и повторять обычные большевистские трафареты. Красноармейцы сохраняли равнодушие, пока шел спор между социалистом и коммунистом: до их сердца еще не дошли эти волнующие политические вопросы. Но потом зашла речь о продналоге. Загорелось ретивое у красноармейцев. Некоторые чекисты стали им поддакивать.

— Как же это так? У крестьян хлеб отобрать? Да он не даст. И зачем ему давать? Его труд — его хлеб. В городе лодырничает народ и деревню, знай, грабит. Вы к нам не ездите, и мы к вам не станем ездить, стали они повторять доводы украинских мужиков, с этими же словами выворачивавших рельсы железной дороги, демонстрируя свое резкое антигородское настроение. И коммунист, и я пытались им объяснить, что крестьянство должно нести известные повинности государству и что деревня должна своим хлебом помочь городу наладить производство, в этом убедить крестьянских сыновей не удалось. В результате даже недоразумение получилось: конвойный обратился к уполномоченному ЦК с вопросом такого сорта:

— А, собственно, чего вы держите в тюрьме социалистов, когда вы между собой согласны?..

Но уже рассвело. Орехово-зуевский ткач позвонил в ВЧК, и оттуда обещали прислать автомобиль. Я успел написать несколько открытых писем и, совершенно не скрываясь, опустил их в почтовый ящик. Дул сильный ветер, когда, окруженный конвойными, я летел на небольшом грузовике с Курского вокзала на Лубянку. Москва уже встала и встречала зимний день.

В конторе Аванесова

Комендант ВЧК приветствовал меня широким гостеприимным жестом. Он знал меня по фамилии; надо сказать, что за время моей работы во Всероссийском союзе служащих меня знали многие чекисты, так как по коммунистической профессиональной политике ВЧК входила в…Союз служащих. Конвойные попрощались со мной, благодаря за компанию, и дружески пожимали руку. Чекисты с удивлением наблюдали эту сцену и приступили к обыску. Привычная история! Они все забрали — книги, рукописи и конфисковали… портрет К. Маркса.

— Не беспокойтесь, все будет в сохранности — галантно говорил комендант, — но мы обязаны взять портрет.