18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Аронсон – На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ (страница 26)

18

Стояла морозная зима. Мелькнул конец октября, и потянулся снежный ноябрь. На дворе гудит метель, разыгрываются снежные бури. Тюрьма не отапливается. Отопление испорчено. Нет дров, с трудом хватает на подтопку кухни и куба. В камере стоит адский холод. Стекла закрыты толстым слоем льда, отчего в камере всегда сумерки. Я завел привычку по вечерам и по утрам опускать ноги в горячую воду, этим выгоняешь ревматические боли и согреваешь ноги, но все же согреваешься за день только во время прогулки. Мы с Бароном обратились с просьбой разрешить нам дважды в день гулять по 20 минут, так как прогулка по двору единственный способ согреться. Задыхаясь от быстрого бега и морозного воздуха, мы в течение этих минут прокладываем тропинки в девственных снежных сугробах и к моменту вынужденного возвращения в камеру ощущаем тепло. Я в летнем пальто; у Барона нет верхнего платья и он в арестантской парусине. С пяти часов вечера тюрьма погружается во тьму.

Раздача ужина и кипятку, и поверка происходят при свете коптилки, зажигаемой в коридоре. В моей лампочке мало керосину, надобно экономить, и с семи часов уже лежу на койке, впадаю в полудремоту, кутаюсь в жалкие одежды и мерзну. Обычно одолевает бессонница, нервы напряжены. А в камеру в течение долгих часов доносится тихая песенка, которую дуэтом поют надзиратель и караульный солдат. Они притоптывают ногами не то от холода, не то в аккомпанемент песни и поют у самых дверей одиночки. Нестерпимо слушать эту похабщину, бесстыднее которой я в жизни ничего не слышал. Послушаешь напев: все революционные песни или распространенные романсы, а вслушаешься в слова, и становится тошно. Я хорошо знаю в лицо надзирателя и солдата: это обыкновенные, неглупые, даже добрые крестьянские дети. И невольно останавливаешься с недоумением над вопросом: кто ухитрился создать эту революционную Барковщину и распространить ее среди этих бесхитростных людей?

Нас, конечно, считали жители уголовного коридора смертниками, наверняка обреченными людьми. Психологически понятно, что нас избегали и сторонились всяких случайных встреч. Мы были единственные в коридоре, у камер которых круглые сутки дежурил солдат с винтовкой. Что скажешь человеку, оказавшемуся в положении смертника? Чем отвлечешь его от последних дум? Чем утешишь его? Между тем, в уголовном коридоре сидело не меньше десяти человек, приговоренных к высшей мере наказания. Это были советские служащие, обвиняемые в злоупотреблениях и хищениях по службе, на разных складах, на железной дороге и пр. Но они все еще не сдавались. Они с жадностью цеплялись за жизнь. Они надеялись на амнистию, на манифест по случаю годовщины Октябрьской революции, который должен заменить им расстрел пятилетней тюрьмой. Как-то в уборной я встретился с одним толстым человеком с большой черной бородой и в очках, рассказавшим мне, как коммунисты, хозяйничавшие на дороге, благополучно спаслись от ответственности и выдали с головой его, чиновника, только механически выполнявшего поручение. Он был глубоко поражен, узнав, что я меньшевик и что в Орловском централе вообще сидят меньшевики. Он откровенно сознался, что политикой не занимается, советских газет не читает и полагал, что меньшевики давно уже входят в правительство. Кажется, это интеллигент, с высшим, быть может, специальным образованием.

Вообще говоря, к нам, политическим, Централ обернулся своей суровой стороной. Но с уголовными, советскими служащими, орловскими местными людьми у тюремной администрации существовали нередко патриархальные отношения. Известны случаи, когда заключенный, по отбытии срока наказания, прямо переходил на службу в тюрьму. Я сам наблюдал головокружительную карьеру одного глупого и хамоватого конторщика, который в несколько месяцев из писцов-волонтеров тюремной конторы сделался там persona grata и вот-вот должен стать одним из помощников директора. У орловцев были хорошие связи в тюрьме, и даже смертникам они оказались доступны. Один подрядчик, которому угрожал расстрел и который заведовал в тюрьме работами по исправлению канализации, злоупотребил доверием властей: он выскочил в ворота, и след его простыл. Поднялась тревога, пострадал бандит, который отвечал за раздачу каши и все мечтал о побеге. Его заперли на замок и через несколько дней расстреляли вместе с подругой. Он всегда носил ямщицкий картуз с блестящим козырьком, синюю косоворотку, и имел длинные, белокурые усы.

Большую и замкнутую группу представляли собой флотские офицеры, привезенные из Петрограда. Без писем, без передач, оторванные от близких, они сидели в очень тягостных условиях, арестованные со времени Кронштадтского восстания. Даже в летние месяцы они сидели в грязи, в духоте, по двое в камере, — один на полу, — не зная тех льгот, которых добились в Централе социалисты и анархисты… Наконец, пришла амнистия. С ней вышла какая-то заминка. Чека задерживала ее применение в Централе, пока Губюст не заметил промедления. Даже нарушили инструкцию, и поверка сильно запоздала в тот вечер. До поздней ночи сидела комиссия по амнистии; всю ночь отворялись двери одиночек и выпускали счастливцев. Смертники получили пять лет. Говорят, что освободили до 300 человек. Но машина уже снова была пущена в ход: спустя несколько дней из уголовного коридора увели на расстрел четырех крестьян.

Три дня в Губчеке

Памятен день 18 ноября. Неожиданно прибыло из ВЧК распоряжение об освобождении девяти товарищей меньшевиков. Несколько человек подлежало отсылке в Москву. Один меньшевик получил приговор в Туркестан — на свободу — «под гласный надзор с оставлением на свободе», а я получил Туркестан, но уже тюрьму, «содержание под стражей». Поредела меньшевистская фракция в Централе, всего осталось четыре человека. Было немного жутко в самый разгар зимы в пальто на рыбьем меху ехать в Туркестан, говорили, что поездка туда длится недели две. Но все-таки и это казалось лучше прозябания в Централе.

Когда девять товарищей уходило на волю, они потребовали разрешения попрощаться со мной. В сопровождении чекиста и помощника директора я спустился к товарищам с третьего этажа. Но меня уже гнали наверх: слова и поцелуи надо было закончить.

У моего соседа по уголовному коридору Барона было тяжелое утро, когда за мной пришли для отправки в Туркестан у него нашли в утреннем хлебе, присланном из общего коридора, шифрованную записку, и он ожидал осложнений. Мы попрощались и, нагруженный вещами, я быстро закончил свои дела в конторе и пошел в сопровождении конвоя.

В Губчеке меня ждали; два юных чекиста были наготове, чтобы сопровождать меня в Ташкент. Они сурово стали обыскивать меня, выворачивая карманы. Ульянов с улыбочкой сказал мне, что идет в тюрьму устраивать сюрприз по поводу шифрованной записки. Я посмеялся над его надеждами открыть шифр анархистов, и он ускорил мою отправку в «комендантскую». Там мои чекисты сразу изменили тон и превратились в добродушных парней. Для них поездка в Ташкент, как и для меня, была совсем неожиданной. Один из них, красивый юноша, учившийся в гимназии и из простого озорства пошедший на службу в Чеку, все расспрашивал меня с деловым видом, что такое Туркестан.

— Там верблюды, это я знаю. Но что там можно купить?

И узнав от меня, что Туркестан славится рисом и изюмом, он передал меня на попечение других чекистов, а сам бросился занимать деньги в городе, а план такой: раздобыть 300 тысяч, приобрести на них рис и изюм и потом продать этот товар в Орле… Поздно ночью часа в три должен был придти наш поезд, и я с большим удовольствием проехался на вокзал на крестьянских санях, на тощей лошаденке, которой правил обыкновенный орловский мужичок. Ночь стояла зимняя, морозная; кругом сугробы, ветер, мелкий снег. С чекистами по дороге мы совсем подружились. Но, конечно, на железной дороге обычные перебои: поезд опоздал на 20 часов. Мы наскоро обошли вокзал, посмотрели толпу, буфет, агитпункт, и так как поезд снова на сутки опоздал, я провожу среди чекистов уже третьи сутки. Лишь изредка выхожу подышать свежим воздухом или помыться ледяной водой из бочонка во дворе.

Знакомый мне комендант Губчеки лишь однажды пришел меня проведать, в покаянном настроении он тихонько жаловался:

— Больше не могу тут служить. У меня жена, ребенок. Когда приедет Поляков из отпуска, я попрошусь назад начальником тюрьмы в Ливны…

— Скажите, комендант, много людей вы расстреляли?

— Упаси Боже, я никогда не расстреливаю. Я только по обязанности бываю при расстрелах. Раз тридцать я исполнял это дело, а потом отпросился. Так и сказал Полякову: больше не могу…

Впрочем, все это он говорил на своем польско-немецком диалекте, и понять его трудно. Чекисты его ненавидят, очень боятся и громко ругают его за спиной, говорят о зверской жестокости этого толстого рыжеусого человека…

Комендантская представляет собою довольно большой зал частного реквизированного дома. Кругом жесткие диваны со спинками и лакированные столы. В переднем углу небольшой стол, за которым сидит дежурный. Посреди комнаты железная печурка, из тех, которые в отличие от «буржуек» называются «свинками», а по закоптелому потолку проходит дымовая труба. Недалеко от печки стоит расстроенное пианино, и каждый входящий считает своим долгом что-нибудь побарабанить на нем, припевая обычно что-нибудь похабное. На стене расклеены приказы, циркуляры, список служащих Губчека. Их 80 человек в списке: просматриваю фамилии и нахожу больше половины знакомых. Это все «испытанные и твердые коммунисты», дежурившие при нас в Централе. По большей части они и толпятся в комендантской. По-видимому, режим свободы торговли и отсутствие в Орле всякой политической жизни сказывается на делах Чеки: ей мало приходится работать. Чекисты приходят и уходят, шатаются по улицам, промышляют муку и соль. Видно, публика плохо ест — и ругает начальство. А в остальное время балагурят, поют песни, пекут из неквашенного теста лепешки на печке и спят вповалку, не раздеваясь, на столах, на диванах. «Операции» бывают здесь все реже и безрезультатные.