Говард Фаст – Дочь Агриппы (страница 27)
– В нашем доме это не делается.
– Тогда что же прогнало чертей из моего сердца?
– Кто его знает? – Симеон пожал плечами. – Если твоя болезнь на самом деле была связана с ними. Греки называют это всего лишь тяжестью на сердце. И если ее не облегчить, пациент умирает или теряет рассудок. Иногда наступает момент насыщения, когда сами собой уходят горечь, чувство вины и головная боль. Ты это чувствуешь – на сердце полегчало?
Беренис кивнула.
– А теперь позволь пощупать пульс.
– Зачем это?
– Зачем? Что значит – зачем? Посчитать удары сердца.
– Другие врачи этого не делают.
Симеон достал маленькие песочные часы и поставил их на кровать.
– Я считаю пульс, ориентируясь на часы, – объяснил он. Голос врача звучал уверенно и успокаивающе. – От двенадцати до восемнадцати ударов – нормально. Больше или меньше – повод для тревоги. Для пожилых людей число ударов меньше, но, если ты перенесла лихорадку, может быть и больше.
– Насколько?
– Открыть тебе все тайны моей профессии? Ладно. Более восемнадцати вызовет тревогу, а превышает двадцать, значит, ты больна, поверь мне.
Он взял ее за кисть руки, как никто никогда не брал – крепко и уверенно, указательным пальцем нащупал пульс и так держал некоторое время. Она чувствовала ровное легкое давление на руку.
– Я больна?
– Нет. Но и не здорова. Что-нибудь ела сегодня?
– Ничего.
– Почему?
– Не было желания, – ответила Беренис.
– Ощущала сухость во рту?
– Откуда ты знаешь?
– Ах, это не важно. Ты попробуй съесть то, что я пропишу.
– Что?
– Пшеничную кашу с маслом.
Она сделала гримасу.
– Это полезно. Полезно и очень вкусно. Мне бы хотелось, чтобы ты поела, а потом поспала. Я навещу тебя завтра.
Беренис проснулась на рассвете. Так она спала, будучи еще ребенком. То был мирный, спокойный сон ее детства. Так именно она и просыпалась: на заре, под музыку утреннего ветра, играющего в листве пальм. В комнате пахло озером, витал влажный, знакомый запах Генесарета. Слышались памятные с детства звуки: плеск воды под ногами рыбаков, выводящих свои лодки на глубину, скрип их весел, песни-заклинания перед трудовым днем: «Благословен наш Бог, наш Господь Бог, владыка Вселенной и рыб водяных». Утренние птахи рассыпали свои трели. На вершинах холмов, наверное, уже рассвело, но в глубокой, ниже уровня моря, впадине, где находилось озеро, тени лежали темные, как чернила, которые жители Тира добывали из моллюсков на своих берегах для окрашивания императорских одежд и штор. Но ее шторы лежали сейчас скомканные вдоль одной стены, а жалюзи стояли прислоненные к другой. Окна широко распахнуты, как приказал тот сумасшедший фарисей. Не совсем пробудившись ото сна, Беренис размышляла об этом странном человеке, таком решительном в своих методах лечения и таком искушенном в сути своих знаний. Он напоминал ей греческих инженеров ее детства с их математикой и углами, синусами и косинусами, о которых шептались, что они молятся только одному своему Богу – математике и у них только одна религия – правда, в которой они всегда уверены. Эти люди называли себя стоиками, но Беренис имела весьма запутанное представление о том, что это значит. Оказалось, что в такой же степени у нее было неправильное представление и о фарисеях.
Рыбаки ставили сети на завтра и выбирали вчерашние. Перед мысленным взором Беренис стояла картина сияющего серебра бьющейся и извивающейся рыбы. Она откинула в сторону простыню и подбежала к балкону. Однако над озером поднимался туман, и ничего не было видно. Ее ноздри уловили запах горящего угля, так как в Тиберии повсюду на очагах варилась каша, которая с наступлением утренней прохлады станет быстро остывать. Со стороны города доносились призывы пекарей: «Свежий хлеб! Кому свежий хлеб?» То была песня, старая как мир: четыре верхние, четыре нижние ноты. Беренис помнила ее с самого раннего детства. Тогда у нее была старая кормилица, которая рассказала ей, что в ее, старухином, детстве в античном городе Гадаре эта песня звучала точно так же. Пекари быстро вытаскивали свои плоские, напоминающие черепах, хлебы, складывали их на деревянные поддоны и затем шли с ними от дома к дому по улицам, выкрикивая:
– Кому хлеба?
Ах, существует ли на свете что-то вкуснее этого хлеба с растопившимся маслом, посыпанного солью и источающего аромат! С чем сравнить по вкусу горячий хлеб, запиваемый прохладными сливками?
– Габо! – позвала она. – Габо!
Подбежала к шкатулке с бриллиантами и золотом, чтобы найти маленькую серебряную монетку спаету. Как только в комнату вбежала заспанная Габо, Беренис приказала ей:
– Иди купи у уличного торговца хлеба!
– У уличного?
– Да, ты что, не слышишь?
– Но, госпожа, во дворце собираются печь…
– У уличного торговца, – повторила Беренис требовательным голосом. – Накрой его, чтобы не остыл. И еще захвати сладкое масло и сливки.
Этим утром у нее прорезался аппетит. Причина тому – неутолимый голод, накопившийся в течение всех тех дней, когда она не прикасалась к еде. Она с жадностью ела этот горячий хлеб со сладким маслом, пока наконец не насытилась, ощутив радостное удовлетворение от вкусной еды, пробуждения к жизни и прилива сил.
К полудню Беренис стала терять терпение. Она металась по комнате, сначала оделась, потом разделась и легла в постель, затем опять оделась. Наконец не выдержала.
– Где он? – спросила Беренис Габо.
– Кто, госпожа?
– Врач, глупая девчонка. Разве я не больна? Или я уже здорова и врач мне не нужен? Или никому нет до меня заботы? Ну, я покажу всем, как надо обо мне заботиться! Сходи к моему брату! Скажи ему, что врач обманщик: сказал, что придет, а его нет! Где он? Иди к брату!
Габо собралась идти. Но тут Беренис крикнула ей вслед, словно ударила хлыстом по спине:
– Куда пошла?!
– К твоему брату, царю.
– К моему брату, царю, – передразнила ее Беренис. – Ты что, ничего не соображаешь?
Во второй половине дня он пришел. И как Беренис ни готовила себя, как ни уговаривала держать в руках, ее взорвало:
– Где ты был?!
Он с любопытством взглянул на нее и покачал головой.
– И что это вообще значит! – Она требовала ответа.
– Только то, что у тебя отвратительный характер.
– Ах! Да как ты смеешь?! – вскричала она. – Черт тебя побери! Кто ты такой, чтобы разговаривать со мной в таком тоне!
– Я знаю, кто я такой, – спокойно отвечал Симеон. – А вот кто ты такая, моя госпожа, это совсем другой вопрос. Возможно, ответ не известен ни тебе, ни мне. Ты очень красива, но что это значит? Красота должна отражаться в душе. А если это так, то ты прячешь эту красоту очень даже тщательно.
Беренис уставилась на него, слезы сами навернулись на глаза. Ей нечего было сказать. Она подошла к кровати, упала на нее и еле слышно произнесла:
– Не следовало тебе говорить это мне. Об этом весь мир только и твердит. Не следовало. Я больна. Я твоя больная. Ты врач.
– Что ты имеешь в виду, когда говоришь о людях за окнами твоей спальни? – мягко поинтересовался он.
– Как будто ты не знаешь, что твердит весь мир: «Беренис чудовище, убийца, воплощение зла…» – Ее голос стих, она села и, как маленькая девочка, положила руки на бедра.
– И ты согласна с этим, Беренис?
– Я не знаю, как защищаться.
– Но себя-то ты знаешь?
– Нет, – со стоном ответила она.
Симеон не проявлял к ней жалости, а Беренис не могла попросить его об этом. За всю свою жизнь она ни разу не пыталась разделить с кем-нибудь боль. В своих прикосновениях Симеон был ласковым, но каким-то отстраненным. Он пощупал пульс, лоб, дал ей порошки, чтобы она принимала их порциями с водой каждый день.
– Сегодня ты выглядишь гораздо лучше, – грустно отметил он.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Только то, что тебе стало лучше.
– Мне нужен врач. Разве ты не видишь, что я больна?