Глория Голд – Матильда Кшесинская (страница 1)
Глория Голд
Матильда Кшесинская
Пролог
Париж, 1969 год. В квартире на улице Леклерк раздался телефонный звонок.
Аппарат – старомодный, чёрный, с тяжёлой наборной трубкой – стоял на низком столике у окна, за которым моросил мелкий ноябрьский дождь. В этой комнате всё дышало иным временем: пожелтевшие афиши Мариинского театра в тонких багетных рамах, фотография великого князя Андрея Владимировича с дарственной надписью, фарфоровая статуэтка балерины в костюме Эсмеральды и, конечно, запах – смесь старой бумаги, лаванды и едва уловимого аромата тех самых духов, что когда-то выписывали из Парижа в Петербург.
Трубку сняла сухонькая старушка с безупречной осанкой. Движения её были скупы, но точны – сказывалась школа Императорского театрального училища, где девочек учили не просто ходить, а парить. Ей шёл девяносто седьмой год, но взгляд из-под аккуратно подведённых бровей оставался ясным и цепким. Матильда Феликсовна Кшесинская – в эмиграции светлейшая княгиня Романовская-Красинская – не любила, когда её отвлекали от чтения или пасьянса. Но телефон звонил настойчиво, и она сняла трубку с тем особым достоинством, с каким когда-то выходила на поклон перед царской ложей.
В трубке, потрескивая помехами трансатлантического кабеля, звучал молодой, самоуверенный голос. Американский журналист – очередной охотник за сенсациями, из тех, что в последние годы всё чаще тревожили покой старых эмигрантов, выискивая в их судьбах «пикантные подробности» и «тёмные тайны дома Романовых». Ему, разумеется, нужна была не история балета, не рассказ о тридцати двух фуэте, впервые исполненных русской танцовщицей, не воспоминания о Чайковском, который лично аккомпанировал ей на репетициях.
Ему нужен был Ники.
– Мадам Кшесинская, – голос в трубке был настойчив и фальшиво-почтителен, – весь мир знает вас как последнюю живую свидетельницу интимной жизни последнего русского императора. Не могли бы вы рассказать нашим читателям, какова была ваша истинная роль в судьбе Николая Второго? Повлияли ли вы на его решения? Чувствуете ли вы свою долю ответственности за трагедию, постигшую Россию?
В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь шипением эфира да стуком дождевых капель по стеклу.
Матильда Феликсовна чуть отстранила трубку от уха. Её взгляд скользнул по книжным полкам, по стопке старых партитур с пометками Мариуса Петипа, по бронзовому бюсту отца – Феликса Кшесинского, танцовщика, который привёз её, маленькую полячку, в холодный и блистательный Петербург. На мгновение ей показалось, что не было ни этой квартиры, ни Парижа, ни долгих лет изгнания. Что за окном не парижская мостовая, а заснеженная Театральная улица, освещённая газовыми фонарями. И оттуда, сквозь шум дождя и толщу десятилетий, доносится цокот копыт императорского выезда, спешащего к служебному подъезду Мариинки. И юный Ники – ещё не государь, не мученик, не исторический персонаж, а просто застенчивый гусарский офицер с доброй, растерянной улыбкой – стряхивает снег с шинели и шепчет: «Маля, я на минуточку, только тебя увидеть...»
Она поправила нитку жемчуга на шее. Того самого, что уцелел после всех бегств, обысков и продаж.
– Молодой человек, – произнесла она наконец. Голос её звучал ровно, но в нём слышался тот самый грассирующий, старопетербургский акцент, который уже почти исчез с лица земли. Она говорила по-французски, но с достоинством русской барыни. – Я прожила долгую жизнь. Я танцевала перед тремя императорами. Я знала величайших людей своего века. Но вы, кажется, хотите услышать от меня нечто иное. Вы хотите, чтобы я покаялась в грехах, которых не совершала, или поведала вам тайны, которых не было.
Журналист попытался что-то возразить, но она не дала ему такой возможности.
– Послушайте меня внимательно. Всю мою жизнь мне приписывали влияние, которого у меня никогда не было. Меня называли фавориткой, интриганкой, чуть ли не серым кардиналом империи. Вздор. Я была балериной. Я служила Красоте и поверьте, молодой человек, управлять тридцатью двумя фуэте на пятачке сцены под взглядом взыскательной публики куда сложнее, чем управлять министрами. Что же касается России и её трагедии... Знаете, какой сон преследует меня до сих пор? Не февральская вьюга семнадцатого года, когда я бежала из собственного дома с собачкой под мышкой. Не пароход «Семирамида», увозивший нас в вечную тьму изгнания. Мне снится сцена Мариинского театра. Оркестр играет вступление к «Спящей красавице», я выхожу на свой выход и вдруг понимаю, что забыла первое па-де-бурре. Полная пустота. Ужас ледяной рукой сжимает сердце. Вот что по-настоящему важно. Вот чего я боялась больше, чем расстрела или голодной смерти.
Она замолчала. Американский журналист, кажется, тоже молчал, сбитый с толку этим странным ответом. Он ждал слёз, признаний, скандальных откровений старухи, выжившей из ума. А услышал лекцию о профессионализме и сне балерины.
– Передайте вашим читателям, – добавила Матильда Феликсовна уже мягче, – что я не жалею ни об одном мгновении своей жизни. Я любила, танцевала и родила сына. Я пережила империю, которая меня взрастила. Всё остальное – лишь декорации. И знаете... – она снова взглянула на фотографию в серебряной рамке, на которой юный цесаревич смотрел куда-то мимо объектива, словно в вечность, – я благодарна судьбе за тот мартовский вечер 1890 года, когда Государь Александр Третий усадил меня рядом с Ники за ужином. Это была светлая, юная, ничем не замутнённая страница. И я не позволю никому ворошить её грязными руками.
Она аккуратно, без стука, положила трубку на рычаг, разговор был окончен.
Мадам Кшесинская подошла к окну. За мокрым стеклом смутно угадывались очертания парижских крыш. Но она смотрела сквозь них – туда, где в морозной дымке вставал над Невой золотой шпиль Адмиралтейства, где на Кронверкском проспекте стоял её особняк с зимним садом, и где маленькая девочка Маля, дочь танцовщика Феликса, впервые вышла на сцену, чтобы навсегда остаться в истории.
Той России больше не было на картах. Но она продолжала жить в ней. В её осанке и её молчании. В этом стуке дождевых капель, так похожем на дробь балетных пуантов по пустой сцене.
С этого мартовского вечера, с этого царского ужина, с этой юной и светлой страницы мы и начнём наш рассказ. Но прежде – вернёмся ещё дальше, в мир польских фургонов и бродячих актёров, чтобы понять, откуда берутся женщины, способные станцевать свою партию на сцене рушащейся империи и ни разу не сбиться с такта.
Глава первая. Запах канифоли
Она запомнила этот запах навсегда.
Запах канифоли, смешанный с пылью кулис и едва уловимым ароматом отцовского табака. Запах, который врезался в память раньше, чем первые слова, раньше, чем осознание собственного «я». Она ещё не умела ходить, но уже знала: так пахнет театр. Так пахнет дом.
Её поднесли к отцу, когда он гримировался перед выходом. Маленькая Маля – тогда ещё просто Маля, а не Матильда, не Кшесинская, не будущая прима – потянулась крошечной ручкой к баночке с белилами и опрокинула её на отцовский камзол. Феликс Иванович не рассердился. Он засмеялся, подхватил дочь на руки и сказал, обращаясь не то к жене, не то к самому себе:
– Эта будет танцевать.
Он не ошибся. Впрочем, в их семье ошибиться было трудно. Кшесинские танцевали все – так же, как другие семьи плотничали, торговали или шили сапоги. Это был не выбор, а данность. Фамильная черта, передававшаяся из поколения в поколение вместе с цветом глаз и формой скул.
Юлия Доминская, мать, в молодости сама выходила на сцену, но оставила карьеру после первого замужества. Она родила пятерых детей от танцовщика Леде, овдовела и снова вышла замуж – на этот раз за поляка, за Феликса, который был младше её на несколько лет и который танцевал мазурку так, что у зрителей перехватывало дыхание. От этого второго брака родились ещё четверо. Последней стала Матильда-Мария.
Август 1872 года, дачное Лигово, деревянный дом с мезонином, запах прогретой солнцем сосны и звуки рояля, доносящиеся из открытых окон. Феликс Иванович репетировал дома, не признавая выходных и каникул. Он считал, что тело танцовщика не знает отдыха – только сон и работу, работу и сон.
Маля росла среди всего этого. Она не помнила момента, когда впервые встала на пуанты – слишком рано, года в три, подражая старшей сестре Юлии. Она не помнила, когда выучила первое па – это случилось само собой, как другие дети учатся ходить и говорить. Танец был её родным языком, её способом существования в мире.
Отец часто брал её в театр. Не на спектакли в зрительный зал – туда детей не пускали, – а за кулисы. Он усаживал дочь в маленькую ложу у самой сцены, закутанную в старую шаль, чтобы не продуло, и уходил гримироваться. Маля сидела тихо, как мышка, и смотрела. Перед ней разворачивалось волшебство: обычные люди, которых она знала – дядя Павел, тётя Катя, – превращались в королей и волшебниц, в фей и чудовищ. Декорации, пахнущие клеем и краской, двигались, открывая то сказочный лес, то мраморный дворец. Оркестр настраивал инструменты, и этот хаос звуков казался ей прекраснее любой музыки.
Однажды – ей было тогда лет пять – отец забыл её в театре. Не нарочно, конечно. После дневного спектакля он увлёкся разговором с балетмейстером, потом его позвали в дирекцию, потом подвернулся кто-то ещё – и Феликс Иванович уехал домой один. Спохватился только к вечеру, когда жена спросила: «А где Маля?»