Гертруда Атертон – Черные волы (страница 8)
IX
Когда Клэверинг и Динвидди приехали в дом Огденов, судья Трент уже смешивал коктейли в библиотеке. Это был крупный мужчина, чья фигура, прежде чем отяжелеть, должно быть, была великолепна. Он носил усы, принятые у мужчин его поколения; вместе с остатками волос они отливали хрустальной белизной. Чёрные глаза всё ещё ярко блестели, а на полном дряблом рту играла та лёгкая самодовольная усмешка, которая свойственна старикам, чья уверенность в собственной неотразимости умирает лишь в могиле. Рядом стоял мужчина лет на десять моложе, уже начавший седеть, отчего казался несколько высохшим и припорошённым пылью; однако фигура его оставалась стройной, а чёткие очертания лица ещё не расплылись под слоем плоти. Оба, разумеется, были безупречно ухожены; но даже встреться они в африканской глуши, одетые в лохмотья и заросшие бородами, как джунглями, знающий человек всё равно признал бы в них ньюйоркцев.
— Входите, входите! — радушно воскликнул судья. — Мадам Заттиани сейчас спустится. Кстати, она предпочитает, чтобы её называли мадам Заттиани. Считает, что в Америке титулы нелепы, если не принадлежат человеку от рождения, — особенно теперь, когда на континенте они стоят примерно столько же, сколько рубли и марки… Мистер Клэверинг, вы знакомы с мистером Осборном? Мадам Заттиани любезно разрешила мне привести его, раз уж собирается небольшое общество. Наши семьи давно дружат.
Клэверинг вложил два пальца в протянутую вялую руку и спокойно встретил холодный оценивающий взгляд. Уверенность ньюйоркцев в том, что все прочие американцы — люди совершенно посторонние, что, словом, родиться не в Нью-Йорке означает совершить непоправимое светское преступление, часто его раздражала, но никогда не вызывала ни малейшего чувства неполноценности. У него были собственные предки, в своё время не менее значительные, чем любые старые голландцы в париках, — которые, напоминал он себе, у себя в Голландии были всего лишь добропорядочными бюргерами. И всё же их последовательность его восхищала. Остальная страна с горечью отзывалась о нью-йоркском высокомерии ещё с восемнадцатого века. А под защитным панцирем это были честные и верные люди. Пока же стоило отвечать им такой же невежливостью.
— Я очень рад, что мадам Заттиани наконец решила выйти из своей раковины, — сказал судья Трент, энергично встряхивая шейкер. — Я давно её уговариваю. Но ей пришлось пережить столько тяжёлого, что, казалось, она желает только покоя. Думаю, переполох, который она произвела на ваших премьерах, Клэверинг, тоже сыграл свою роль. Знаете, было время, когда она нигде не появлялась, не вызвав сенсации, — как до неё бедная Мэри. Но, несмотря на её молодость, всё это теперь кажется почти непостижимо далёким. Конечно, будь у неё возможность после войны жить в Лондоне или Париже, дело обстояло бы иначе, но она застряла в Будапеште и Вене… А!
В комнату вошла мадам Заттиани. На ней было платье из бледно-зелёного шифона с развевающимися рукавами, оставлявшими руки обнажёнными. В приглушённом свете она казалась девушкой, вообразившей себя Ундиной.
Клэверинг услышал, как Динвидди резко втянул воздух сквозь зубы.
— Боже! Ещё больше похожа на Мэри. Нильская зелень была её любимым цветом.
Она приветствовала судью и Клэверинга своей лёгкой, мимолётной улыбкой, затем повернулась к двум другим гостям.
— Вы, должно быть, мистер Осборн: мистера Динвидди судья Трент однажды показал мне на Пятой авеню. Очень любезно с вашей стороны обоих прийти без церемоний. Я вам очень признательна.
Она немного напоминала принцессу, дающую аудиенцию, подумал Клэверинг. Лёгкий акцент, глубокое спокойствие, небрежное движение руки, протянутой для поцелуя, усиливали это впечатление. И, пока она благосклонно принимала уверения гостей в неожиданно выпавшем им счастье, она казалась ещё меньше американкой и ещё больше европейкой, чем прежде. Но Клэверинг впервые задумался: не выражает ли это безупречное спокойствие глубокого равнодушия, почти апатии?.. Нет, для этого она слишком молода, как бы ни опалила её война. И улыбалась она сейчас непринуждённо, а когда обратилась к нему, в голосе прозвучало неподдельное удовольствие.
— Вы были необыкновенно добры, что сторожили мой дом до прихода полицейского, — сказала она тише. — Я в самом деле испугалась, когда вспомнила о разбитом окне и всех этих ужасных газетных историях. Но вы стояли под моими окнами, как доблестный рыцарь, и я чувствовала себя в безопасности.
— По правде говоря, я чувствовал себя довольно глупо.
В её глазах было странное, изучающее выражение, и Клэверинг ощутил необъяснимое раздражение, несмотря на всё, что заключалось в её словах.
— Я поступил бы точно так же, будь вы старой и увядшей. Поделом мне. Надо было ещё до ухода догадаться вызвать по телефону сторожа.
— Ах да, конечно. Американские мужчины славятся своей галантностью, не правда ли? Мне они всегда нравились.
Улыбка поднялась к её мудрым проницательным глазам, и Клэверинг покраснел, как школьник. Затем улыбка исчезла, лицо внезапно застыло.
— Интересно… — пробормотала она и резко отвернулась. — Не забудьте ваш коктейль. И нас уже зовут к столу.
Когда все трое разом подняли бокалы в честь хозяйки, мистер Динвидди лишь сделал вид, что пригубил. Сама она отказалась присоединиться к ним, слегка поморщившись.
— Возможно, со временем я стану достаточно американкой, чтобы полюбить ваши странные смеси, но пока коктейли кажутся мне просто отвратительными на вкус. Пойдёмте?
Судья предложил ей руку с той церемонной галантностью, которую умел принимать по желанию, и остальные последовали за ними на почтительном расстоянии: у её мерцающего платья был длинный шлейф. Взгляд Динвидди, казалось, впивался в её плавно покачивавшуюся спину, но он был не из тех, кто станет обсуждать хозяйку, не покинув её дома, и Клэверингу оставалось лишь гадать, какие выводы складываются в этом жадном до впечатлений, циничном старом мозгу.
Длинная узкая столовая находилась в глубине холла и занимала всю ширину большого дома. Как и холл, она была тёмной, обшитой деревянными панелями; внушительная комната, увешанная фамильными портретами. Небольшой стол в её конце казался сказочным оазисом. Всё на нём сверкало и переливалось, а цветы были лиловыми, в тон высоким тонким свечам.
— Очень надеюсь, мадам Заттиани, — сказал мистер Осборн, садясь слева от неё, — что вы не поддадитесь нынешнему поветрию и не закрасите белой краской этот прекрасный старый орех. Слишком многие наши дома приобрели чересчур больничный вид. Кажется, сейчас тебя проводят наверх в палату, где встретит сиделка и предупредит, чтобы ты не разговаривал громко.
Наклоняясь к молодой прекрасной хозяйке, он уже не выказывал ни холодности, ни чопорности.
— Ах, вы забываете, что это дом графини Заттиани, — ответила она с улыбкой. — Но признаюсь: будь он моим, я мало что изменила бы. В Лондоне белый цвет вошёл в моду задолго до войны, однако мне он никогда не нравился.
За круглым столом судья Трент сидел напротив хозяйки. Мистера Динвидди и мистера Осборна она посадила по обе стороны от себя и улыбнулась Клэверингу.
— Мне жаль, что я не знакома ни с одной молодой девушкой, — любезно сказала она, хотя в глазах мелькнула искорка. — У вас довольно одинокий вид.
— С чего бы? — проворчал Динвидди. — Он молод, и вы молоды. Это нам, остальным, впору чувствовать себя лишними.
— Ничуть! Ничуть! — воскликнул судья Трент. — Вы забываете, что мадам Заттиани с младенчества живёт в Европе. Она всю жизнь беседовала с пожилыми государственными деятелями.
— Ну, мы-то, видит бог, не государственные деятели.
От Динвидди всегда можно ждать самой очевидной реплики, подумал Клэверинг, хотя надо признать, без ответа он оставался редко.
— Но во время войны вы, должно быть, видели больше молодых мужчин, чем старых, мадам Заттиани. Насколько я понимаю, Мэри превратила свой будапештский дворец в госпиталь, а вы были её главной помощницей.
— Совершенно верно, хотя и прежде я отнюдь не ограничивалась обществом пожилых государственных деятелей. Но к концу войны я почти забыла, как выглядит молодой мужчина, стоящий на ногах. Да и светская жизнь, впрочем. Единственное, что могло бы соблазнить меня войти в здешнее общество, — надежда организовать помощь голодающим детям Австрии. Кампанию — кажется, вы это так называете? Не только русские дети достойны жалости в Европе, а дети цивилизованных стран всё-таки важнее для будущего мира.
— Ещё одна кампания! — простонал судья Трент. — При одном этом слове Нью-Йорк спешит спрятаться. Непременно выходите в свет, но затем, чтобы отдать должное собственной молодости. Вас слишком долго лишали её прав.
— Настолько молодой я уже никогда себя не почувствую. И ни одна девушка, которой в начале войны было всего шестнадцать, уже не станет похожей на ваших здешних беззаботных барышень. Я сижу в ресторанах, смотрю на них с изумлением, а нередко и со злостью. Какое они имеют право… Впрочем… Что до меня, я вернусь в свет только ради той цели, о которой сказала. Завтраки! Обеды! Балы! Я пресытилась ими ещё до войны. И разучилась вести лёгкую беседу, обмениваться любезностями. Мне говорят, в американском обществе избегают серьёзных тем. А я, увы, стала очень серьёзной.