Гертруда Атертон – Черные волы (страница 10)
X
— Ну что? — спросил Клэверинг, когда они с Динвидди вышли из дома; Осборн уехал вместе с судьёй Трентом. — Вы всё ещё считаете её низкой самозванкой?
— Не знаю, что я думаю, да и не очень-то об этом забочусь. Пусть хоть укладывает меня в свой чемодан, как мы говорили в молодости. Она настоящая светская дама и очаровательная женщина; в первом сомнений не больше, чем во втором. Она похожа на Мэри Огден и не похожа. Пожалуй, она может оказаться просто родственницей: среди нескольких тысяч предков одни и те же типы должны были повторяться не раз. Если ей нужен нью-йоркский свет, особенно если нужны деньги для голодающих детей, я сделаю всё возможное. Но всё-таки выясню, кто она. Завтра разыщу Гарри Торнхилла — он затворник, но меня примет, — и постараюсь найти какого-нибудь венгерского беженца. Обыкновенной самозванкой она быть не может, это несомненно. В её жилах течёт та же кровь, что у Мэри, а если она дочь Мэри и хочет это скрыть — её дело. Я её никогда не выдам.
— Что ж, желаю удачи. Рад, что всё прошло так хорошо.
Они расстались у дверей дома, где жил мистер Динвидди, и Клэверинг медленно пошёл к себе, глубоко задумавшись. Графиня Йозеф Заттиани внушала ему тревожное недоверие, и он уже не был уверен даже в том, что она ему нравится.
Однако в следующий понедельник вечером он вовсе не прочь был одержать заметную личную победу. Когда театральный критик Эбботт, сидевший по соседству с мадам Заттиани, по своему обыкновению поспешно вышел после первого акта, Клэверинг скользнул на освободившееся место. Она приветливо улыбнулась, но говорить в таком шуме было невозможно. Это была великая премьера. Одна из ведущих актрис Америки вернулась на сцену в превосходной пьесе, и её поклонники, словно единый человек, хлопали, топали и кричали; по всему залу мелькали платки. Когда после пятнадцатого вызова занавес опустился, зажёгся свет и бурная овация сменилась возбуждённым говором, мадам Заттиани протянула Клэверингу руку.
— Смотрите! Я разорвала перчатку. Меня тоже увлёк общий восторг. Как великодушны ваши соотечественники! Я ещё никогда не слышала такого искреннего, такого… ах… безоглядного отклика.
— Мы любим иногда дать себе волю, а театр — безопасное место. Кстати, одно из лучших качеств Нью-Йорка — его верность двум-трём уже немолодым актрисам. Вся страна помешалась на молодости. Невероятно скверные книги производят фурор только потому, что от начала до конца прославляют послевоенную молодёжь в худших её проявлениях; на сцене почти то же самое. Но ньюйоркцы слишком давно и хорошо знают театр, чтобы не ценить глубоко его искусство, и будут воздавать должное прежним любимицам, пока те играют в хороших пьесах.
— Но это прекрасно… Я часто хожу на дневные спектакли и нередко ужасно скучаю. И читаю ваши новые романы, чтобы не только развлечься, но и чему-нибудь научиться. Мне так хочется понять страну, в которой я родилась. Многое для меня прояснилось! Удивительно, как хорошо пишет большинство ваших авторов, — но именно только хорошо. У столь немногих есть собственный стиль. И даже у лучших почти все героини, по-моему, слишком молоды. Я и до войны читала немало американских романов — они доходили до нас в изданиях Таухница, — и уже тогда меня поражала эта исключительная поглощённость молодостью.
— Что ж, молодость прекрасна, не правда ли? — Он улыбнулся, глядя на её прекрасное лицо. — Но заметьте: многие наши романисты, способные к настоящему психологическому анализу, доводят своих героинь до второй молодости, и, когда наконец доведут, едва ли не слышишь их вздох облегчения.
— Да, но они всё ещё отстают от европейских романистов, которым женщина интересна в любом возрасте, и умные читатели с ними согласны. Молодые женщины дают мало материала для психологического анализа. В них ещё всё слишком изменчиво.
— Совершенно верно. Но боюсь, наша страна слишком молода, чтобы терпеть героинь средних лет. При всех наших поветриях мы насквозь пропитаны условностями. У нас есть несколько чугунных формул жизни, и любовь мы связываем только с молодостью. Думаю, нам смутно представляется, будто осенняя любовь несколько неприлична.
— А вы сами? — Она испытующе посмотрела на него. — Вы тоже во власти этого наваждения?
— Я? Помилуйте, нет. В семнадцать лет я был влюблён в сорокалетнюю женщину.
Его глаза горячо смотрели в её глаза, и она вдруг спросила:
— Вы думаете, мне сорок?
— Ни в коем случае!
— Да, я молода, — сказала она с глубоким вздохом довольства. — Но посмотрите! Я ни на что не смотрю, а вижу всё.
Клэверинг огляделся. В ложах и на соседних местах все вытягивали шеи. Зрители впереди — и, несомненно, позади — явно прислушивались, хотя могли уловить лишь отдельные слова негромкого разговора. Те, кто сидел по другую сторону прохода, либо таращили глаза от изумления, либо сверлили его злыми взглядами. Он тихо рассмеялся.
— Сегодня я самый ненавистный человек в Нью-Йорке.
Затем внезапно спросил:
— Если вы хотите избежать высшего света, почему бы не познакомиться с этим обществом? Совершенно новые впечатления, да и разнообразие среди книг и спектаклей.
— Возможно… когда-нибудь, если вы будете так любезны это устроить. Но люди искусства и знатоки прекрасного мне не чужды. В Лондоне их, разумеется, принимают, ищут их общества. В Париже меньше, но всё же встречаешь — самых выдающихся. В Берлине мужчин могли представить ко двору, женщин — нет. В Вене… что ж, гений не прибавляет дворянских гербов к родословной. Но, увы, столько одарённых людей выходит из буржуазии, а то и из ещё более низких слоёв. Примут их или нет — во многом зависит от того, как они держатся за столом.
— О, уверяю вас, наши знатоки прекрасного ведут себя за столом превосходно!
— Не сомневаюсь, — любезно ответила она. — Мне кажется, американцы вообще ведут себя за столом лучше всех в мире. Правда ли, что здесь никогда не ставят на стол зубочистки?
— Господи, конечно!
— А в Европе вы увидите их на любом аристократическом столе, включая королевский.
— Ещё один довод в пользу революции… Ах, чёрт!
Свет погас. Клэверинг приподнялся, затем снова уселся и сложил руки на груди. Над ним стоял мужчина.
— Займи моё место, Билли, ладно? — небрежно попросил он знаменитого критика. — Всего на два ряда дальше.
Знаменитый критик взглянул на него с ненавистью, издал звук, похожий на шипение, помедлил достаточно долго, чтобы возникла угроза насилия, затем, словно ищейка с поджатым хвостом, поплёлся по проходу.
— Скажите, как вам всегда удаётся доставать такие завидные места? — спросил Клэверинг после второго акта. — В Нью-Йорке нет ничего труднее, чем достать хорошее место — да вообще хоть какое-нибудь — на премьеру. Все эти люди, и я в том числе, пользуются какими-то связями: знают автора, ведущего актёра, директора театра. Многих из нас извещают задолго до премьеры.
— У судьи Трента есть связи, как вы выражаетесь.
— Это всё объясняет. По этому поводу строили почти столько же догадок, сколько о вас самой. Что ж, на этот раз, полагаю, придётся уступить. Но я вернусь.
Он уступил место мистеру Динвидди и вышел покурить. Фойе было полно, и его тут же окружили. Кто она? Где он с ней познакомился? Ах он негодяй, прячет её от всех! Изменник! Он вкратце удовлетворил их любопытство. Ему довелось познакомиться с судьёй Трентом, который управляет её имуществом. Сам он знает эту даму всего неделю. Да как-то не пришло в голову рассказать о ней тем друзьям, с которыми успел повидаться. Слишком занят был поисками материала для проклятой колонки. Да, пожалуй, позже он сумеет их представить. Она приехала без рекомендательных писем, а поскольку родилась в Виргинии, ещё ребёнком уехала за границу и, едва выросши, вышла замуж за иностранца, то в Нью-Йорке практически никого не знает и, по-видимому, знать не желает. Но ему кажется, что ей уже становится скучновато. Прежде чем впервые пойти в театр, она целый месяц провела здесь, отдыхая. О да, она бывает очень оживлённой. Интересуется всем, чем и должна интересоваться женщина её ума. Но война её измучила. До прошлой недели она не виделась ни с кем, кроме судьи Трента…
Одним глазом он следил за всё ещё обиженным Эбботтом, который не желал усугублять его торжество, присоединившись к окружившему его временному двору, и ускользнул до начала последнего акта. Динвидди со вздохом уступил место, но выглядел разрумянившимся и счастливым.
«Бедный старикан», — подумал Клэверинг, встретив приветливую улыбку хозяйки соседнего кресла, и рассказал ей о переполохе в фойе.
— Как забавно! — сказала она. — Всё-таки люди так наивны, даже в таком огромном городе, как Нью-Йорк.
— Люди со столь деятельным умом, как у этой публики, никогда не пресыщаются жизнью, сколько бы ни притворялись. Но ведь и у вас были триумфы в Европе.
— О да. Однажды весь зал — это было в опере — встал, когда после первого акта я вошла в свою ложу. Но это было тысячу лет назад, как и всё, что случилось до войны.
— Такого женщина, должно быть, никогда не забывает.
— Иногда об этом грустно вспоминать.
— Динвидди рассказывал, что с вашей кузиной, урождённой Мэри Огден, однажды произошло нечто подобное. Для неё это, несомненно, грустное воспоминание.
— Да, Мэри в своё время была одной из первых красавиц Европы. А какое обаяние! Мужчины от неё сходили с ума — именно с ума! Старение далось ей очень тяжело. Муж её был красив и привлекателен, но… к счастью, предпочитал других женщин и вскоре стал слишком равнодушен к Мэри, чтобы ревновать. Он принадлежал к той породе мужчин, которых ни одна женщина не способна удержать, но и Мэри скоро стала к нему столь же безразлична. Зато сколько у неё было утешений! Она могла выбирать. Горький день настал для Мэри, когда мужчины стали покидать её ради более молодых.