Георгий Михайловский – Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914—1920 гг. В 2-х кн.— Кн. 2. (страница 64)
В дальнейшем изложении автор счёл долгом осветить и этот последний акт врангелевской драмы, разыгранный в Париже и принёсший затем столько горьких разочарований всей русской эмиграции, не дав в то же время никакого облегчения русскому народу на Родине. Самообман, несомненно, самое приятное состояние политических вождей, но он приводит и к самому бесплодному итогу их деятельности.
После этих вступительных строк автор переходит к продолжению своих записей.
Покинув 4 февраля н. ст. 1920 г. Новороссийск, чтобы догнать нашу американскую делегацию, находившуюся уже к тому времени в Париже, я совершил переезд в Константинополь с большими трудностями, в то время неизбежными. В Варне, где мы остановились впервые после Новороссийска, я пересел для скорости на небольшой русский пароход, шедший прямо в Константинополь. Это, однако, оказалось сопряжённым с большой опасностью — на Чёрном море была буря, и наш небольшой пароход мог потерпеть крушение. Даже суда гораздо большего размера во время этой бури действительно погибли у входа в Босфор. Как я узнал по приезде в Константинополь, русские беженцы с двух таких пароходов заполнили все русские учреждения и, находясь в самом плачевном положении, просили снабдить их самым необходимым, вплоть до одежды, рассказывая о происшествиях весьма нелестного свойства для матросов с иностранных судов, пришедших им на помощь. Между тем буря несколько успокоилась, на очень короткое время появилось солнце, и мы спокойно вошли в Босфор, даже не подозревая, какой опасности избежали, так как именно вход в Босфор считается наиболее опасным в бурю или туман.
Но по прибытии в Константинополь наши мытарства не кончились. Во-первых, была унизительная процедура всеобщей дезинфекции (от холеры?): нас спустили на берег для мытья в общих банях, а бельё и костюмы дезинфицировали в особых котлах, из которых эти костюмы вышли в ужасающе измятом виде. Поскольку на пароходе невозможно отдать костюмы выгладить, то у большинства русских пассажиров вид при спуске на берег был потрясающий. Пользы от этой скоропалительной дезинфекции, конечно, не было никакой. Во-вторых, несмотря на произведённую дезинфекцию, никому из пассажиров не позволили сойти на берег под предлогом особого карантина по холере. Первое впечатление от прибытия за границу, таким образом, было убийственное. Тяжело было не то, что мы в виду берега не могли, несмотря на самые неотложные дела, спуститься в город из-за мифического холерного карантина, а то, что так поступали только с русскими пароходами и нам не к кому было обратиться и пожаловаться или просто просить об одолжении.
На пароходе, как я упоминал в конце моих предыдущих записок, со мною уезжали В.Л. Бурцев и М.П. Дембно-Чайковский, зять нашего министра иностранных дел при Временном правительстве М.И. Терещенко, состоявший частным секретарём министра финансов М.В. Бернацкого, который бессменно сохранял этот пост от Временного правительства до Деникина и Врангеля. Бурцев с его горячим темпераментом не мог перенести вынужденного и совершенно никому не нужного сидения на пароходе и кипятился. У меня был дипломатический паспорт, и он настаивал, чтобы я написал нашему дипломатическому представителю, грозя, что если тот нас не освободит, то он, Бурцев, его проберёт в газетах.
Я написал письмо нашему поверенному в делах Н.П. Якимову, но никакого ответа не получил, и мы были освобождены из нашего «карантинного заключения» лишь вместе со всеми остальными пассажирами, ни на одно мгновение раньше. Излишне говорить, что наш дипломатический представитель ничего не сделал для нашего спуска на берег, да, думаю, и не мог сделать. Гнев Бурцева потом утихомирился, и, увидя жалкое положение Якимова в составе местного дипломатического корпуса союзных и нейтральных представителей, он не стал, конечно, писать о нём в газетах. Бурцев вспоминал, как он некогда нелегально покинул Россию и, находясь на турецком судне, с трепетом ожидал в этом самом Константинополе исхода переговоров о нём русского посольства, требовавшего его выдачи, с турками, колебавшимися, выдать его или нет. В конце концов турки решили быть «европейцами», и выдача Бурцева не состоялась. Теперь эти воспоминания о грозном русском посольстве казались сказкой.
Спуск на берег был нам разрешён вечером на пятый день после нашего прибытия в Константинополь. Я остановился с Дембно-Чайковским в отеле по соседству с посольством и, как оказалось, в том самом номере, где за два дня до этого был П.Н. Крупенский, известный депутат и докладчик по бюджету Министерства иностранных дел в Государственной думе последнего созыва. Волна эмиграции уже началась.
Идти вечером в посольство было бессмысленно, так как сам Якимов, «временно» замещавший посланника Щербатского[33] при обстоятельствах, о которых я упоминал раньше, в посольстве не жил, а приходил туда только днём. Когда вечером мы с Чайковским пошли в ресторан, я с ужасом заметил на своём костюме следы дезинфекции. Мы, русские, даже по внешнему виду должны были отличаться в той своеобразной Европе, которая называется Константинополем. Но голод был сильнее, и я не мог дожидаться, когда услужливые портные снова приведут мой костюм в европейский вид.
На другой день в 10 часов утра я был принят в посольстве Н.П. Якимовым, нашим генеральным консулом в Константинополе и тогдашним поверенным в делах. Во всём обширном здании посольства свободными оставались только несколько комнат, остальные были ранее заняты союзниками и потом опечатаны. Якимов как раз занимался «распечатыванием» помещений, а пока что его канцелярия помещалась в двух комнатах наверху, внизу же была приёмная зала, совершенно голая, без всяких украшений. Горел камин, и несколько приличных кресел не столько красили залу, сколько ещё более оттеняли убожество обстановки.
Сам Якимов и по внешнему виду мало походил на русского посланника (как, несомненно, правда, лишь по внешности, походил Щербатский). Он был в визитке, почему-то с мягким воротничком на крахмальной манишке. Когда я ему представился и передал курьерский пакет от Нератова, Якимов совершенно растерялся, приказал дать чёрного кофе по-турецки и долго не мог понять, с какой миссией я приехал в Константинополь; спрашивал, желаю ли я ознакомиться с секретным архивом посольства, и тут же предупреждал, что это совершенно невозможно, так как он-де опечатан союзниками.
Якимов старался быть очень любезным, но был обеспокоен до крайности. Почему-то он стал подробно перечислять бюджет миссии и персонал, который, кстати сказать, состоял всего из двух секретарей — Крупенского (племянника депутата, в номере которого мы останавливались) и князя С.А. Гагарина. Эти два секретаря были впоследствии, во время убийства генерала Романовского в нашем посольстве в Константинополе, заперты английскими властями в отдельной комнате и допрошены по подозрению в убийстве, что, очевидно, было самым явным вздором и только указывало на тот хаос, который царил при убийстве Романовского.
В общем, по встревоженному и растерянному виду Якимова и его расспросам мне стало ясно, что он принял меня за ревизора посольства, а ревизовать, наверное, было что, так как Щербатский был человеком беспорядочным и, как впоследствии выяснилось, далеко не щепетильным в отношении вверенных ему казённых денег, из коих он сам выдавал себе баснословные прогонные и суточные. Якимов, видимо, боялся, что ему придётся отвечать за его недобросовестное начальство, и смотрел на меня с беспокойством и недоверием. Если бы я пожелал разыгрывать роль Хлестакова в нашем константинопольском посольстве, то, судя по тому, как испугался Якимов, увидел бы, наверное, много занятного и действительно интересного.
При нерегулярности сношений с остатками белой России в ту эпоху, при раздвоенности власти Колчак — Деникин (о расстреле Колчака тогда ещё не могли знать в Константинополе) всякий дипломатический агент был предоставлен сам себе и мог совершенно безнаказанно злоупотреблять своей властью, положением (если ему удалось его удержать) и, уж во всяком случае, казёнными деньгами. Само собой разумеется, лавры гоголевского ревизора меня не прельщали, и я, как мог, постарался успокоить Якимова, что, впрочем мне не удалось, так как все мои слова о том, что я в Константинополе проездом, возбуждали в нём ещё большее недоверие, и он окончательно успокоился только с моим отъездом. В тот день его лицо впервые выражало полное спокойствие, и он простился со мной очень сердечно.
Общее положение Якимова, как я сказал выше, было действительно жалким. Союзники уже тогда (ещё до официального занятия Константинополя) были господами положения, к России не только советской, но и белой отношение было весьма странное. Ей как будто помогали: и посылали снаряжение, и снабжали, правда, более ненужным для себя, чем нужным для Добровольческой армии, — но политически, вернее, дипломатически с ней не считались вовсе. Якимов жаловался на унизительное положение, в котором он находился по сравнению со своими консульскими и дипломатическими коллегами. Всё, чего он, Якимов, добивался, достигалось лишь через посредство нидерландского посланника, который во время войны с Турцией охранял там наши интересы. Таким образом, Россия как бы продолжала считаться находящейся в войне с Турцией, и это было в 1920 г.! В непосредственные дипломатические сношения с турецкими властями наше посольство вступило значительно позже, летом, при Врангеле, в обстановке, о которой я расскажу ниже.