реклама
Бургер менюБургер меню

Георг фон – Картина Джемса Аббота (страница 1)

18

Георг фон дер Габеленц

Картина Джемса Аббота

В 1890 году в Париже на художественной выставке появилась картина, которая не только привлекла внимание публики, но и возбудила удивление; картина была подписана именем Джемса Аббот. Я хорошо знал этого художника, мы с ним вместе занимались в Риме и одновременно, даже рядом, писали морской залив в Неаполе. Но в то время, как я продолжал заниматься пейзажами, Аббот, вследствие своего непостоянного характера, перешел сначала на портретную живопись, потом на жанровую и наконец увлекся весьма фантастичными композициями, напоминающими произведения художника Гоиа. В Джемсе Абботе соединялись и бурный темперамент Бёклина, и мрачное настроение испанца Рибейра, и что-то художника Гогарда, соотечественника Аббота. Но так как Джемсу Абботу не доставало того оригинального юмора, которым обладал Гогард, то в произведениях его чувствовалось всегда что-то тяжелое, странное и даже невероятное. Мы, художники, все искренно жалели нашего товарища, искусство которого приняло такое необыкновенное направление. Аббот обладал громадными техническими познаниями, но при этом он никогда не был в состоянии передать что-нибудь вполне ясно, вполне определенно. Необузданная нервность видна была во всех его произведениях, что портило общее впечатление.

Я думал, что хорошо знаю своего друга и что никакому его произведению я не в состоянии больше удивляться. Однако, картина, выставленная в Париже и возбудившая такой интерес публики, привела и меня в полное недоумение. Не только сюжет картины привлекал внимание публики, — на всех больших выставках бывают картины, оригинальные по содержанию, — она поражала всех необыкновенным, неестественным освещением главного лица.

То была голова молодой девушки, лет 16-ти или 17-ти; казалось, что девушка готова сейчас выйти из окружающего ее мрака, в котором ее удерживала какая-то сверхъестественная, неведомая сила. Вся картина была написана в прозрачных тонах. Всмотревшись хорошенько в эту девушку видно было, что художник достиг особенного искусства в изображении ее голубых глаз. Он завязал ей глаза газовой повязкой, прикрывавшей также и виски, но не препятствовавшей вместе с тем видеть выражение такого ужаса и такой мольбы, что зритель не мог оторваться, не мог отойти от картины. На белой шее девушки чуть виднелась узенькая, красная, как бы светящаяся полоска. Все остальное тело ее было в тени. Светло-серые пятна, разбросанные по всему темному фону картины, издалека походили на человеческие головы, надвигавшиеся со всех сторон на девушку. Она хотела, но не могла от них уйти, как от страшных, надоедающих снов. Какое-то невидимое освещение бросало голубые, бледные, туманные рефлексы на целую толпу черных фигур, едва вырисовывавшихся в этом мраке. На заднем плане картины были два сводчатых окна: светлые края окон довольно резко выделялись на черной стене. Впрочем, все эти подробности можно было заметить только при более продолжительном и внимательном рассматривании картины. Ясно же выделялась только бледная голова девушки; ее завязанные глаза точно светились необыкновенным, захватывающим выражением. Тут же в зале было, конечно, много других хороших картин, но все останавливались и смотрели главным образом на эту девушку и на ее глаза, умоляющий взгляд которых чувствовался сквозь газовую повязку.

Выставочная комиссия распорядилась поставить стулья перед картиной Аббота, и с утра и до вечера публика сидела перед этим оригинальным холстом, стараясь угадать и понять идею, повидимому, сумасшедшего художника. Аббот не дал своему произведению никакого названия, в каталоге оно значилось просто „фантазия“. Таким образом каждый мог думать и предполагать, что ему хотелось, и многие решили, что Аббот просто хотел изобразить больную, сумасшедшую женщину. Меня лично такое объяснение не удовлетворяло, но и я, как другие, не был в состоянии попять оригинальной мысли автора заставившей его написать такую картину.

Вскоре я уехал из Парижа на остров Уайт, чтобы воспользоваться в Шэнклине морскими купаньями и хорошенько отдохнуть от работы. Китайский гонг гостиницы, в которой я остановился, прозвонил к обеду; дамы и мужчины стали собираться в отель. Они шли с морского берега прямо на веранду, обросшую виноградом, и здесь небольшими компаниями размещались за отдельными маленькими столиками. Я сел тут же, на веранде. Как раз напротив гостиницы виднелась длинная, деревянная дамба, оканчивающаяся небольшим павильоном в швейцарском стиле. Я молча любовался красивой, голубой поверхностью моря; то тут, то там мелькали пароходы и парусные суда.

Совершенно случайно я стал прислушиваться к разговору, который вели у одного из соседних столиков. Два кавалера и дама горячо спорили о каком-то необыкновенном случае. Я слышал ясно, как старший из мужчин назвал имя Аббота. Шум переставляемых лакеем тарелок и блюд заглушал мне многое, но, насколько я мог попять, речь шла о моем римском знакомом, художнике Джемсе Абботе. Дама возмущалась чем-то и в волнении сказала: „Как это ужасно! Как это отвратительно! Я еще никогда...“ Дальше я ничего не расслышал, лакей опять застучал тарелками. После этого старший из мужчин, напоминающий больше южанина, нежели британца, горячо заявил: „могу сказать, что и у меня, во всей моей долголетней практике, не было еще никогда такого гипнотического явления, и я и теперь еще уверен, что тут кроется какая-нибудь загадка, что тут...“ последних его слов я опять не расслышал. Вообще понять что-нибудь определенное из этих коротких отрывочных фраз, бы то невозможно; но мне было ясно, что случилось что-то необыкновенное, что-то страшное, и что Джемс Аббот находится недалеко от Шэнклина, так как общество, разговаривающее у соседнего столика, повидимому, встретилось и познакомилось с ним на какой-то общей прогулке.

Мне очень хотелось снова повидать этого оригинального художника, и я спросил служившего мне лакея, не знает ли он Джемса Аббота. Оказалось, что, хотя лакей лично и не знает художника, но много о нем слышал. Он сообщил мне, что Аббот живет в одной из ближайших окрестностей Шэнклина, что он купил, а может быть и просто нанял, целый дом. Все это меня очень порадовало, и я решил при первой возможности навестить своего старого знакомого.

К несчастью, несколько последующих за этим дней шел дождь, и стоял туман, так что я должен был отложить свое посещение; но в первое ясное утро я отправился в путь. Терновник, окаймляющий дорогу, был еще совсем мокрый от дождя; трава на лугах не успела подняться; ветер разносил небольшие клочки тумана, цеплявшегося за макушки старых дубов и висевшего на длинных ветвях. Еще мокрые камни блестели, освещенные ясным утренним солнцем. Целый час ходил я, углубляясь все больше и больше во внутрь страны и. наконец, остановился перед длинным строением, перед стеной, покрытой густым плющем. На медной доске, около ворот, я прочел: „художник Аббот“.

Я позвонил и назвал свое имя открывшей мне девушке. Меня скоро пригласили в приемную комнату, квадратные окна которой выходили на широкую террасу; невысокие, уютные, плетеные стулья как бы приглашали вас посидеть; посреди комнаты стоял большой стол, заваленный газетами и журналами. Я подошел к окну, чтобы взглянуть в сад. Вдруг за моей спиной открылась дверь, я обернулся и с испугом стал всматриваться во входящего. Неужели это был мой друг, которого я не видал всего несколько лет? Неужели он мог так перемениться? Ведь ему теперь не больше сорока лет, а между тем вошедшему старику можно было смело дать все шестьдесят.

Его волосы сильно поседели, бесчисленные морщины покрыли все лицо. Во взгляде было сильное беспокойство; казалось, что он ищет глазами предмет, на котором мог бы остановиться. Как внимателен был Аббот прежде к своему костюму! А теперь на нем была грязная, неуклюжая, бархатная куртка, галстук был весь измят и завязан небрежно, криво, как бы второпях. Его тонкие, худые пальцы нервно перебегали по пуговицам куртки, играли с часовой цепочкой или вертели серебряный портсигар, который он беспрестанно ронял на соломенный мат, лежавший на полу. Вообще во всей его фигуре чувствовалось ужасная нервность, и он старался скрыть это частым закуриванием папирос.

Жил Аббот очень уединенно, но мое посещение повидимому, его очень обрадовало. Я познакомился и с его женою, она села подле нас работать и всеми силами старалась хоть немного сдержать нервность мужа; но ей не удалось завести общий разговор. Аббот минутами угрюмо молчал, точно обдумывая что-то. Иногда только он прерывал нас отрывистыми фразами, касающимися его собственных размышлений, по совсем не имеющими отношения к нашему разговору.

Вдруг, бросив порывисто на пол остаток папиросы и закуривая новую, он спросил меня: „А вы были в Париже? видели в Салоне мою последнюю картину?“

— Ах, оставь пожалуйста — остановила его жена, — ты знаешь, что не должен думать об этом несчастном произведении, это тебе слишком действует на нервы!

Аббот нетерпеливо заиграл пальцами по столу. Я решил не говорить на эту тему, но Аббот сам возобновил разговор, не обращая никакого внимания на замечание жены. Он вскочил со стула, с досадой бросил в камин только что закуренную папиросу и начал быстро ходить по комнате, бесцельно переставляя стулья и перебирая журналы и газеты, лежащие на столе.