Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 30)
Считает ли Лени себя шлюхой после того, как ей «бросили в лицо», что она получила пятьдесят тысяч марок за два раза близости с мужчиной, в то время как она… в то время как она… Что – она?
Лени не только избегает ходить на службу, она почти не переступает порога фирмы и признается Лотте X., что ее «тошнит от одного вида этих куч новеньких банкнотов». Ей удается уберечь машину от опасности новой конфискации, но пользуется она ей лишь для того, чтобы «покататься по окрестностям», правда, теперь все чаще в обществе матери, и они «часами сидят в уютных кафе и ресторанчиках, обычно на берегу Рейна, улыбаются друг другу, любуются пароходиками, курят». В этот период всех Груйтенов отличает «странно благодушное настроение, от которого окружающих просто жуть брала» (Лотта X.). Госпоже Груйтен поставлен окончательный диагноз, оставляющий мало надежды на выздоровление: рассеянный склероз, все быстрее приближающий ее к завершающей стадии. Лени на руках носит мать к машине и выносит из машины; госпожа Груйтен уже ничего не читает, даже Йейтса, лишь изредка «перебирает четки» (ван Доорн), но не испытывает никакой потребности в «утешении церкви».
Этот период в жизни Груйтенов – от начала сорок второго до начала сорок третьего – все свидетели в один голос называют «самым роскошным». «Они беззастенчиво, вот именно беззастенчиво – я повторяю это слово, чтобы вы лучше поняли, почему я нынче обращаюсь с Лени не то чтобы жестко, но и не слишком мягко, – пользовались всем, что можно было купить на черном рынке Европы. Ну, а потом раскрылась эта ужасная история; я и теперь не понимаю, зачем Губерт ее затеял. Никакой нужды в этом не было. Действительно никакой» (М. в. Д.).
«История» эта раскрылась благодаря совершенно абсурдной случайности чисто литературного свойства. Груйтен назвал ее позже «блокнотным предприятием»: это означало, что все документы содержались в его бумажнике, а все записи – в блокноте, с которым он никогда не расставался. Почтовым адресом «предприятия» служил адрес его конторы, но он никого из служащих в это дело не посвятил, никого не втянул, даже своего друга и главного бухгалтера Хойзера. Дело было рискованное, ставки в игре высокие, а ведь Груйтена, как уже было показано, интересовали не столько ставки, сколько сама игра; вероятно, до сего дня его «поняла» одна только Лени, а еще раньше – его жена, а также – хоть и с оговорками – Лотта X., которая понимала многое, почти все, только не эту «чертову игру со смертью, – ведь это же было самоубийство чистой воды, и ради чего? Уж не ради денег – их он раздавал направо и налево пачками, кучами, кипами! Все это было так бессмысленно, так безумно, что отдавало каким-то абстрактным нигилизмом».
Специально ради этой игры Г. основал в маленьком городке километрах в шестидесяти от дома некую фирму, которую он назвал «Шлемм и сын». Он раздобыл фальшивые документы и фиктивные заказы с поддельными подписями («Достать бланки ему ничего не стоило, а на подписи ему всегда было наплевать: в годы кризиса между двадцать девятым и тридцать третьим он иногда на векселях даже подделывал подпись своей жены, говоря при этом: «Она ведь все поймет, зачем же волновать ее заранее» (Хойзер-ст.).
Эта игра, то есть эта «история», продолжалась все же не то восемь, не то девять месяцев и среди строителей прославилась как «афера с мертвыми душами». Ужасающий скандал, который в конце концов разразился, был вызван «блокнотной игрой с абстрактными цифрами» (Лотта X.). В блокноте Груйтена фигурировали огромные массы цемента, оплаченного, даже полученного, но потом сбытого на черном рынке, числилась целая когорта оплачиваемых, но не существующих «иностранных рабочих», а также множество архитекторов, прорабов, бригадиров, даже обслуживающего персонала столовых, поварих и т. д., существовавших лишь на бумаге, в блокноте Груйтена. Все документы были в наличии – и акты о приемке готовых объектов с подлинными подписями, и банковские счета, и выписки из счетов, в общем, «по бумагам на фирме все было в полном порядке, – вернее, так казалось» (д-р Шольсдорф, выступление на суде).
Этого Шольсдорфа, которому в то время был всего тридцать один год, признали негодным к службе в армии все медкомиссии, даже самые строгие, причем он не прибегал ни к каким хитрым уловкам («Я бы и уловками не побрезговал, просто нужды не было»), хотя никакого органического недуга у него не было; просто он производил впечатление человека до того хилого, чувствительного и нервного, что никто не хотел рисковать, а это само по себе кое-что значит, если вспомнить, что еще в 1965 году члены медкомиссий, немецкие врачи, «с удовольствием прописали бы курс лечения «Сталинград» молодым людям с лишним жирком. Тем не менее, чтобы «закрепить этот успех», один университетский товарищ Ш., занимавший важное «кресло», направил его на работу в отдел финансов того самого маленького городка, и Ш., как ни странно, так быстро и так досконально освоил эту совершенно новую для него область, что уже через год стал в этом отделе «не просто необходимым, а прямо-таки незаменимым сотрудником» (финансовый советник в отставке д-р Крайпф, бывший начальник Шольсдорфа, которого авт. разыскал в урологическом санатории). Далее Крайпф показал: «Будучи по образованию филологом, он, тем не менее, не только прекрасно умел считать, но и удивительно тонко разбирался в сложнейших финансовых и бухгалтерских операциях и легко обнаруживал всевозможные махинации, причем как бы вопреки его истинному призванию». «Истинным призванием» Шольсдорфа была славистика, которая и по сей день осталась его страстью, в особенности русская литература XIX века. «И хотя мне тогда делали немало заманчивых предложений для работы переводчиком, я предпочел остаться в финансовом отделе – разве лучше было бы переводить на русский язык тот унтер-офицерский или даже генеральский жаргон, на котором тогда все говорили? Неужели профанировать святое для меня дело, составляя краткие разговорники для допросов военнопленных? Нет, ни за что!»
Проводя самую обычную периодическую ревизию финансовых документов фирмы «Шлемм и сын» и не найдя в них никаких, абсолютно никаких нарушений, он лишь случайно заглянул в платежные ведомости – и тут «насторожился – да что я говорю – я просто был возмущен до глубины души, ибо наткнулся на имена, которые были мне не только знакомы, но и дороги». Справедливости ради надо здесь отметить, что в душе Ш. таились кое-какие мстительные чувства – разумеется, не лично к Г., а вообще ко всем строительным бонзам. Дело в том, что еще раньше он работал какое-то время счетоводом в одной строительной фирме, куда его рекомендовал уже упомянутый влиятельный друг; а поскольку там тоже вскоре обнаружили его великий талант по части цифр и чисел, то его похвалили и постарались побыстрее куда-нибудь сплавить, поскольку ни одна строительная фирма не заинтересована в том, чтобы в ее бухгалтерских книгах копались с такой дотошностью, какой от филолога и ожидать-то было нельзя. В своей почти фантастической наивности Ш. полагал, что фирмам на самом деле важно то, чего они в действительности больше всего боялись: точного учета и обзора своей хозяйственной деятельности. Они взяли на работу какого-то чудака не от мира сего, какого-то одержимого филолога – «и взяли-то из жалости, чтобы только подкормить и спасти от солдатчины (господин Флакс, глава строительной фирмы, носящей его имя и поныне процветающей), а этот задохлик оказался настырнее любого ревизора. Для нас это было слишком рискованно».
И вот Шольсдорф, который мог точно сказать, сколько квадратных метров было в каморке Раскольникова и по скольким ступенькам лестницы он спускался, чтобы выйти на улицу, вдруг наткнулся в списке на рабочего по фамилии Раскольников, где-то в Дании месившего бетон для фирмы «Шлемм и сын» и обедавшего в столовой этой фирмы. Ничего еще не заподозрив, но уже «очень разволновавшись», он наткнулся на фамилии Свидригайлова и Разумихина, наконец обнаружил Чичикова, Собакевича и Гончарова, побледнел, а потом и задрожал от возмущения, увидев в числе нищенски оплачиваемых рабов-военнопленных еще и Пушкина, Гоголя и Лермонтова. Даже Толстого не постеснялись туда вписать. Здесь пора внести некоторую ясность: д-ра Шольсдорфа ничуть не заботила так называемая «незапятнанность германской военной экономики» и прочая чепуха, на такие вещи ему было «в высшей степени наплевать»; его педантизм в финансовых вопросах был всего лишь вариантом того педантизма, с которым он влюбленно изучал и интерпретировал всю русскую литературу XIX века (гипотеза авт., который часто и подолгу беседовал с д-ром Ш. вплоть до недавнего времени и, вероятно, часто будет беседовать с ним и впредь). «Я обнаружил, к примеру, что в этой ведомости начисто отсутствовали Чехов и Тургенев, равно как и все их герои, и я мог бы вам тогда же сказать, кто именно мог составить этот список: это был не кто иной, как мой однокурсник доктор Хенгес, пьяница и вообще опустившийся тип, но страстный поклонник Тургенева и особенно Чехова, хотя у этих авторов, на мой взгляд, не так уж много общего; правда, я сам – должен честно признаться – во время учебы в университете недооценивал Чехова, очень сильно недооценивал». Авт. убедился, что Ш. никогда ни на кого не доносил, также и в этом случае не донес. «Я считал это слишком опасным, хотя ненавижу всякую непорядочность, а жуликов просто презираю; тем не менее, обнаружив какие-то злоупотребления, я никогда не докладывал по начальству, а просто вызывал к себе обманщиков, брал их в оборот и требовал, чтобы они возместили недостающие суммы; и, поскольку в моем отделе именно у меня оказывалось наибольшее количество таких случаев, я был на хорошем счету у Крайпфа. Только и всего. Но доносить… Ведь я знал, в какую адскую машину юстиции попадут люди по моему доносу, а этого я не желал никому, даже жуликам и махинаторам. Видите ли, в ту пору приговаривали к смерти за пару украденных свитеров, так-то вот; но на этот раз я не выдержал, меня просто взорвало: Лермонтов – подневольный немецкой строительной индустрии в Дании! Пушкин, Толстой, Разумихин и Чичиков месят бетон и хлебают баланду! Гончаров с Обломовым копают землю лопатами!»