реклама
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 29)

18

«Ну, я, понятное дело, ломал себе голову (во время последней беседы с авт. Шойкенс еще был словоохотлив), что это за дамочка такая – и сама шикарная, и машина шик-блеск; ну, думаю, не иначе – жена или любовница какого-нибудь партийного бонзы: кто тогда мог раскатывать на собственной машине? Только партийные шишки да промышленные тузы.

Я, конечно, никому ни слова; тайком впускал ее в сад через мой домик и таким же манером выпускал; но все равно дознались, потому как у той монахини, что жила под крышей, нашли чинарики, да и табачным дымом пахло: а один раз уполномоченный по противовоздушной обороне поднял шум, мол, видел в одном окне свет.

А откуда ему быть? Только от спичек, они же обе курили там, на верхотуре. Когда кругом темно, горящую спичку за много километров видать. Ну, был скандал, и ту доходягу загнали в подвал. (Доходягу?) Ну, ту щуплую старушку монахиню, я ее и видел-то всего раз, когда она вниз перебиралась; только и вещей у нее было что скамеечка для молитвы да кровать, даже распятие не захотела взять с собой, там оставила, еще сказала: «Нет, это не Он, нет, не Он». Жутко мне стало. Но шикарная блондинка все равно к ней приезжала, упорная такая, скажу я вам, все уговаривала меня, чтоб я ей помог тайком умыкнуть старушку. Хотела просто взять и увезти ее на машине. Ну, тут я, конечно, сделал глупость, взял, что она мне совала, – сигареты, масло, кофе – и стал по-прежнему пускать ее в монастырь и в подвал тоже. Там, по крайности, не видать, когда они курят, окно-то ниже пола часовни. Ну вот, а потом та монахиня умерла, и мы честь честью похоронили ее на маленьком кладбище в саду. (То есть и гроб был, и священник, и крест на могиле?) Гроб был, а священника и креста не было. И я сам слышал, как настоятельница сказала: «Теперь, по крайней мере, не будет больше неприятностей из-за этой проклятой карточки на табак».

А теперь о Шойкенсе. Впечатление он производил не очень приятное, но его болтливость внушила авт. надежды, которые, в конечном счете, не оправдались; рассказы болтунов могут быть источником ценной информации, только если их слушаешь подолгу и есть возможность уловить момент, когда они начинают «раскалываться»; и Шойкенс ведь уже начал раскалываться, но тут его насильственно разлучили с авт., и даже приветливая сестра Цецилия – у авт. создалось впечатление, что симпатия у них взаимная – круто изменилась к нему; этот источник информации тоже иссяк.

Совершенно ясно, что на рубеже 1941–1942 годов молчаливость и скрытность Лени достигли своего апогея. К Пфайферам она открыто выказывала пренебрежение и просто-напросто выходила из комнаты, как только те появлялись. Эти их визиты, их приторная заботливость по отношению к Лени ввели в заблуждение даже такую трезвую особу, как ван Доорн, и она лишь через полтора месяца поняла, чем была вызвана эта заботливость: они не только проверяли, ведет ли себя Лени как полагается вдове, нет, они загорелись надеждой получить наследника. Только через полтора месяца после смерти А., то есть к тому моменту, когда «величавая скорбь» старого Пфайфера «дошла до того, что от этой самой величавости и скорби он готов был волочить и вторую ногу – уж не помню точно, какая у него была здоровая: левая или правая; да только надо же было иметь хоть одну здоровую, не мог же он волочить обе, верно? Ну и вот, значит, притаскивались без конца с этими своими противными клеклыми пирогами, а никто к ним не выходил – ни госпожа Груйтен, ни Лени или ее отец, ни, тем паче, Лотта, – она вообще всю эту семейку на дух не выносила; вот они и торчали у меня на кухне, и честно вам признаюсь, что думала, будто их расспросы – «не изменилось ли что у Лени» – относятся только к ее вдовству: не завела ли, мол, себе ухажера и прочее; никак до меня не доходило, что им надо, пока не сообразила: им надо порыться в грязном белье Лени. Вот что им надо было выяснить. Ну, а уж раскусив, я нарочно поводила их за нос – намекнула: мол, да, Лени сильно изменилась; уж тут они накинулись на меня, как ястребы, и стали допытываться – как изменилась, в чем, а я им этак спокойно и говорю: душой она изменилась, вот в чем; ну, они и убрались восвояси. А через восемь недель Тольцемша – я ее так называю, потому как мы на «ты», ведь мы все родом из одной деревни – не выдержала и уже готова была прямо спросить, то есть у самой Лени; тут уж у меня терпение лопнуло, и я сказала: «Говорю вам как на духу, наследником и не пахнет». Уж как им хотелось, чтоб у нас в доме завелся отпрыск Пфайферов. Самое смешное, что и Губерт тоже проявлял к этому делу интерес – конечно, не так настырно, скорее с грустью, – ему небось хотелось иметь внука, пускай даже от этого. Ну, внука он в конце концов заимел, и мальчик даже носил его фамилию».

Здесь авт. попадает в затруднительное положение и вновь обращается к энциклопедии, пытаясь выяснить, в чем суть расхожего понятия «невинность» – свойства, видимо, присущего Лени. О «вине» довольно подробно говорится, разъясняется, что в юридическом смысле понятие вины включает и умысел, и неосторожность, а иногда также мотив, цель и т. д. Потом идут дефиниции разных других понятий на букву «в», причем слову «винный» (см. – Винный камень, Винная кислота, Винные пары, Винный спирт, Винная ягода) уделено особенно много места, раза в три больше, чем Сл., П., C и C2, Б1 и Б2, вместе взятым. И ни единого слова о невинности, она вообще не упоминается. Проклятье, да что же это такое? Неужели все винное нам, немцам, важнее, чем смех и слезы, боль, страдание и блаженство? Сам факт отсутствия в энциклопедии этого понятия весьма прискорбен, без научного определения нам трудно будет в нем разобраться. Значит, наука опять отказывается нам помочь? Но, может быть, достаточно будет просто сказать, что все, что Лени делала, она делала без всякого злого умысла, невинно, и не пытаться дать научное обоснование этого понятия? А без него невозможно понять, что такое Лени, Лени, к которой авт. питает нежные чувства. К тому же, помимо всего прочего, вскоре – примерно через год, когда Лени исполнится двадцать один, – у нас будет возможность доказать, что ей отнюдь не чужд и здравый смысл.

Что же представляла собой в описываемую пору эта «шикарная блондинка», которая в разгар войны разъезжает на шикарной машине и подкупает болтливых садовников (которые, вероятно, пытались приставать к ней в темном монастырском саду), чтобы только пронести кофе, хлеб и сигареты некоей отринутой всеми монашке, явно осужденной на угасание, и которая не проявляет ни малейшего испуга, когда та, уставясь на дверь, говорит: «Господь близко, Господь близко», а про распятие – «Это не Он»? Эта блондинка танцует, в то время как другие умирают геройской смертью, ходит в кино, когда кругом падают бомбы, отдается парню, мягко выражаясь, не внушающему особой симпатии, выходит за него замуж, служит в конторе, играет на рояле, не соглашается занять высокую должность в фирме отца и, хотя на фронте гибнет все больше и больше людей, продолжает ходить в кино и смотрит такие фильмы, как «Великий король» и «Небесные псы». Авт. известны лишь несколько ее доподлинных высказываний, относящихся к этим двум годам. Правда, кое-что удалось узнать от других лиц, но можно ли им верить до конца? Так, авт. узнал, что иногда Лени заставали в ее комнате удивленно разглядывающей свое собственное удостоверение личности, где значилось: «Елена Мария Пфайфер, урожд. Груйтен, род. 17.8.1922». А Мария ван Доорн утверждает, что волосы Лени к этому времени вновь обретают былую красоту и что Лени ненавидела (в числе многого другого, разумеется) войну, как до войны ненавидела воскресенья, потому что по воскресеньям не бывало свежих булочек.

Разве она не замечает странно благодушного настроения своего отца, который теперь, «элегантный с головы до ног» (Лотта), большую часть дня проводит всякие «совещания» у себя в кабинете? Теперь он только «директор по планированию», не владелец, даже не совладелец фирмы и получает всего лишь «довольно высокий твердый оклад плюс расходы на представительство».

Передают, что ничего, кроме презрения, да и то выраженного лишь поджатием губ и движением бровей, не вызвала в Лени весть о том, что ее свекор домогается не только почетного Креста за фронтовые заслуги, но и Железного креста II степени за участие в сражении двадцатитрехлетней давности и что в связи с этим «прожужжал все уши» своему другу Груйтену, – дескать, тот встречается по делам и с генералами и мог бы посодействовать ему получить желаемые награды. А между тем ни один врач так и не обнаружил осколка снаряда «величиной с булавочную головку», из-за которого Пфайфер все эти годы волочил «пропащую ногу». Разве она не замечает, что Пфайферы подкапываются под нее, – ведь это они составляют от ее имени прошение о вдовьей пенсии, которое она и подписывает, не замечает, что с 1.7.1941 года ей назначена пенсия в шестьдесят шесть марок – разумеется, с выплатой соответствующей суммы за истекшие месяцы – и что эти деньги поступают на ее банковский счет? Для чего Пфайферы это сделали? Только ли для того, чтобы через тридцать лет жестоко отомстить Лени с помощью своего второго сына, Генриха, в общем-то довольно милого парня (он не волочит ногу, ее отняли), который в один прекрасный день попрекнет ее тем, что она за тридцать лет заработала на фамилии Пфайфер круглым счетом сорок, а то и пятьдесят тысяч марок, поскольку все это время «прикарманивала» вдовью пенсию, неоднократно повышавшуюся – правда, и колебавшуюся в зависимости от ее собственного заработка, – а потом, со злости на самого себя за то, что зашел так далеко, а может быть, и из ревности, ибо с первого дня был тайно влюблен в Лени (предположение авт., не подтвержденное ни одним свидетелем), еще и бросит ей в лицо в присутствии свидетелей (Ганса и Греты Хельцен): «А ты-то чем заслужила эти пятьдесят тысяч? Тем, что один раз переспала с ним в кустах, а во второй раз… Ну, да ладно, все равно все про это знают, – во второй раз ему, бедняге, уже пришлось тебя умолять; а через неделю он погиб, оставив тебе незапятнанное имя, в то время как ты… в то время как ты…» Один-единственный взгляд Лени заставляет его умолкнуть.