Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 32)
Быть может, не стоит упоминать, что так называемый «римский» венок некоторое время был в загоне, а так называемый «германский», наоборот, выдвинулся на передний план, что споры по этому поводу прекратились, как только образовалась ось Берлин – Рим и Муссолини довольно резко выступил против дискредитации римского венка; что до середины июля сорок третьего года в Германии спокойно плели римские венки, но потом из-за предательства итальянцев окончательно от них отказались (комментарий одного довольно крупного нацистского бонзы: «В нашей стране отныне не будет ничего римского – даже венков»). Вдумчивый читатель, конечно, уже понял, что в экстремальных политических ситуациях даже плетение венков может оказаться небезопасным занятием. А поскольку римский венок возник как подражание высеченным в камне декоративным венкам, украшавшим древнеримские фасады, то категорический запрет на них получил даже идеологическое обоснование: этот венок был объявлен «мертвым», а все остальные виды венков – «живыми». Вальтер Пельцер, важный свидетель жизни Лени в тот период (несмотря на свою неважную репутацию), весьма убедительно доказал, что в конце сорок третьего – начале сорок четвертого «завистники и конкуренты» донесли на него в Ремесленную палату и что против его фамилии появилась «опасная для его жизни» пометка: «по-прежнему плетет римские венки» (Пельцер). «Черт возьми, в то время это могло стоить головы» (Пельцер). Конечно, после 1945 года, когда темное прошлое Пельцера стало предметом обсуждения, он постарался выдать себя – и «не только из-за венков» – за «лицо, подвергавшееся политическим преследованиям при нацизме», что ему и удалось – к сожалению, как авт. вынужден отметить, – не без помощи Лени. «Ведь эти венки, из-за которых тогда разгорелся сыр-бор, изобрела сама Лени – я хочу сказать, Лени Пфайфер. Ее упругие и гладкие вересковые венки казались сделанными из эмали и – можете мне поверить – пользовались большим спросом у заказчиков. С римскими венками они не имели ничего общего, их изобрела Лени Пфайфер. Но мне это дело чуть не стоило головы, потому что их сочли вариантом римского венка».
На лице семидесятилетнего Пельцера, ушедшего на покой и живущего на доходы от недвижимости, проступил неподдельный страх; он даже отложил в сторону сигару, видимо, опасаясь приступа кашля.
«И вообще – чего я только для нее не делал, как только не покрывал! А ведь это было куда опаснее, чем подозрение в пристрастии к римским венкам!»
Из десяти человек, с которыми Лени в течение долгого времени ежедневно трудилась бок о бок, авт. удалось разыскать пятерых, в том числе самого Пельцера и его старшего садовника Грундча. Если считать Пельцера и Грундча начальниками Лени, что соответствует действительности, то из восьми остальных, находившихся примерно в том же положении, что и Лени, авт. нашел троих.
Собственный дом Пельцера представляет собой некое архитектурное сооружение, которое он сам скромно именует «коттеджем», но которое на самом деле больше смахивает на роскошную виллу (слово «вилла» он, в отличие от Груйтена, произносит правильно). Дом облицован желтым клинкерным кирпичом и только кажется одноэтажным (в полуподвальном этаже находится шикарный бар, большой зал, где Пельцер устроил своеобразный музей венков, – это его хобби, – комната для гостей и винный погреб с великолепным набором вин). Преобладающим цветом в доме, наряду с желтым (клинкерный кирпич), является черный: в черное выкрашены решетки, двери, ворота гаража, оконные рамы. Невольно возникающая ассоциация с колумбарием кажется авт. не лишенной оснований. Пельцер живет здесь с женой, довольно меланхоличной особой по имени Ева, урожд. Прумтель: ей лет шестьдесят пять, ее миловидное лицо портит выражение какой-то горечи.
Альберт Грундч – ему теперь восемьдесят – все еще живет, «забившись в свою нору на кладбище» (Г. о Г.), в каменном (кирпичном) сарае, оборудованном под квартиру из двух комнат с кухней, откуда рукой подать до принадлежащих ему двух теплиц. Грундч, в отличие от Пельцера, не нажился на расширении кладбища (да и не хотел наживаться, надо добавить) и обеими руками держится за «теплицы площадью в один морген, которые я ему в свое время по глупости подарил» (Пельцер). «Откровенно говоря, городской отдел парков и кладбищ облегченно вздохнет, когда старик заг… пом… Ну, в общем, когда он отправится в мир иной, скажем так».
Посреди кладбища, давно поглотившего не только несколько гектаров пельцеровского садоводства, но и другие садоводства и гранильные мастерские, Грундч живет почти в полной независимости от остального мира: пенсию по инвалидности он получает («Я же ее ему и выбил». –
У авт. сложилось впечатление, что городскому отделу парков и кладбищ придется еще немного подождать, если он и в самом деле рассчитывает на скорую кончину Г. Он совсем не «сидит безвылазно у себя дома или в теплицах», как о нем говорят (рабочие городского отдела зеленых насаждений), а использует территорию кладбища, сильно расширившуюся за истекшее время, как свой собственный парк: «После закрытия, когда прозвенит звонок, – это происходит довольно рано, – я совершаю далекие прогулки; присаживаюсь где-нибудь на скамейку, выкуриваю трубочку, под настроение иногда привожу в порядок запущенную или вовсе заброшенную могилку, устилаю ее чем-нибудь подходящим – мхом или лапником, иногда кладу сверху цветок, и поверите ли, ни разу еще никого не встретил, если не считать нескольких воришек, пробравшихся на кладбище за изделиями из цветных металлов: бывает – правда, редко, – что люди от горя теряют голову и никак не могут поверить, что мертвый и впрямь мертв; эти перелезают через ограду, чтобы и ночью плакать на могиле, проклинать все на свете, молиться или просто чего-то ждать. Но за пятьдесят лет таких случаев было два или три, и тут уж я, конечное дело, им не мешал и обходил их стороной. А этак раз в десять лет на кладбище появляется влюбленная парочка, которая понятия не имеет ни о страхе, ни о предрассудках, зато понимает, что вряд ли на всем свете сыщется лучшее местечко для любви, чем кладбище: здесь им никто не помешает. И в этом случае я тоже, конечное дело, удалялся и обходил их стороной. А теперь, честно говоря, я даже не знаю, что происходит в дальних углах кладбища. Но поверьте, здесь и зимой красиво, – падает снежок, и я брожу ночью в валенках и толстой шубе да попыхиваю трубочкой, а кругом так тихо-тихо, и покойники все спят себе мирно. Но вот с подружками, едва я, бывало, только заикался о том, чтоб зазвать их в свою халупу, выходили одни неприятности; тут уж ничего не попишешь, скажу я вам. Чем больше я старался их уломать, тем пуще они сволочились, особенно отпетые шлюхи. Никакие деньги не помогали».
Когда авт. заговорил о Лени, Г. даже вроде бы смутился. «Ну как же, – Лени Пфайфер, помню ли я ее? Да разве я мог ее забыть! Наша Лени. Конечно, все мужчины пытались за ней ухлестывать, так или иначе – все, даже наш ловкач Вальтер (имеется в виду Пельцер, которому нынче семьдесят. –