реклама
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 32)

18

Быть может, не стоит упоминать, что так называемый «римский» венок некоторое время был в загоне, а так называемый «германский», наоборот, выдвинулся на передний план, что споры по этому поводу прекратились, как только образовалась ось Берлин – Рим и Муссолини довольно резко выступил против дискредитации римского венка; что до середины июля сорок третьего года в Германии спокойно плели римские венки, но потом из-за предательства итальянцев окончательно от них отказались (комментарий одного довольно крупного нацистского бонзы: «В нашей стране отныне не будет ничего римского – даже венков»). Вдумчивый читатель, конечно, уже понял, что в экстремальных политических ситуациях даже плетение венков может оказаться небезопасным занятием. А поскольку римский венок возник как подражание высеченным в камне декоративным венкам, украшавшим древнеримские фасады, то категорический запрет на них получил даже идеологическое обоснование: этот венок был объявлен «мертвым», а все остальные виды венков – «живыми». Вальтер Пельцер, важный свидетель жизни Лени в тот период (несмотря на свою неважную репутацию), весьма убедительно доказал, что в конце сорок третьего – начале сорок четвертого «завистники и конкуренты» донесли на него в Ремесленную палату и что против его фамилии появилась «опасная для его жизни» пометка: «по-прежнему плетет римские венки» (Пельцер). «Черт возьми, в то время это могло стоить головы» (Пельцер). Конечно, после 1945 года, когда темное прошлое Пельцера стало предметом обсуждения, он постарался выдать себя – и «не только из-за венков» – за «лицо, подвергавшееся политическим преследованиям при нацизме», что ему и удалось – к сожалению, как авт. вынужден отметить, – не без помощи Лени. «Ведь эти венки, из-за которых тогда разгорелся сыр-бор, изобрела сама Лени – я хочу сказать, Лени Пфайфер. Ее упругие и гладкие вересковые венки казались сделанными из эмали и – можете мне поверить – пользовались большим спросом у заказчиков. С римскими венками они не имели ничего общего, их изобрела Лени Пфайфер. Но мне это дело чуть не стоило головы, потому что их сочли вариантом римского венка».

На лице семидесятилетнего Пельцера, ушедшего на покой и живущего на доходы от недвижимости, проступил неподдельный страх; он даже отложил в сторону сигару, видимо, опасаясь приступа кашля.

«И вообще – чего я только для нее не делал, как только не покрывал! А ведь это было куда опаснее, чем подозрение в пристрастии к римским венкам!»

Из десяти человек, с которыми Лени в течение долгого времени ежедневно трудилась бок о бок, авт. удалось разыскать пятерых, в том числе самого Пельцера и его старшего садовника Грундча. Если считать Пельцера и Грундча начальниками Лени, что соответствует действительности, то из восьми остальных, находившихся примерно в том же положении, что и Лени, авт. нашел троих.

Собственный дом Пельцера представляет собой некое архитектурное сооружение, которое он сам скромно именует «коттеджем», но которое на самом деле больше смахивает на роскошную виллу (слово «вилла» он, в отличие от Груйтена, произносит правильно). Дом облицован желтым клинкерным кирпичом и только кажется одноэтажным (в полуподвальном этаже находится шикарный бар, большой зал, где Пельцер устроил своеобразный музей венков, – это его хобби, – комната для гостей и винный погреб с великолепным набором вин). Преобладающим цветом в доме, наряду с желтым (клинкерный кирпич), является черный: в черное выкрашены решетки, двери, ворота гаража, оконные рамы. Невольно возникающая ассоциация с колумбарием кажется авт. не лишенной оснований. Пельцер живет здесь с женой, довольно меланхоличной особой по имени Ева, урожд. Прумтель: ей лет шестьдесят пять, ее миловидное лицо портит выражение какой-то горечи.

Альберт Грундч – ему теперь восемьдесят – все еще живет, «забившись в свою нору на кладбище» (Г. о Г.), в каменном (кирпичном) сарае, оборудованном под квартиру из двух комнат с кухней, откуда рукой подать до принадлежащих ему двух теплиц. Грундч, в отличие от Пельцера, не нажился на расширении кладбища (да и не хотел наживаться, надо добавить) и обеими руками держится за «теплицы площадью в один морген, которые я ему в свое время по глупости подарил» (Пельцер). «Откровенно говоря, городской отдел парков и кладбищ облегченно вздохнет, когда старик заг… пом… Ну, в общем, когда он отправится в мир иной, скажем так».

Посреди кладбища, давно поглотившего не только несколько гектаров пельцеровского садоводства, но и другие садоводства и гранильные мастерские, Грундч живет почти в полной независимости от остального мира: пенсию по инвалидности он получает («Я же ее ему и выбил». – П.), за квартиру не платит, табак и овощи для себя выращивает сам, а поскольку он вегетарианец, то ему почти ничего не приходится покупать; проблем с одеждой у него тоже, можно сказать, нет: он все еще донашивает штаны Груйтена, сшитые на заказ еще в 1937 году и подаренные Лени Грундчу в 1944-м. Теперь он (Г. о Г.) «полностью переключился на продажу цветов в горшках к соответствующим праздникам (гортензии – на Красную горку, цикламены и незабудки – ко Дню матери, маленькие елочки в горшочках, украшенные лентами и свечечками, – к Рождеству: такие елочки ставят на могилах. «Чего только люди не притаскивают на могилы – уму непостижимо»).

У авт. сложилось впечатление, что городскому отделу парков и кладбищ придется еще немного подождать, если он и в самом деле рассчитывает на скорую кончину Г. Он совсем не «сидит безвылазно у себя дома или в теплицах», как о нем говорят (рабочие городского отдела зеленых насаждений), а использует территорию кладбища, сильно расширившуюся за истекшее время, как свой собственный парк: «После закрытия, когда прозвенит звонок, – это происходит довольно рано, – я совершаю далекие прогулки; присаживаюсь где-нибудь на скамейку, выкуриваю трубочку, под настроение иногда привожу в порядок запущенную или вовсе заброшенную могилку, устилаю ее чем-нибудь подходящим – мхом или лапником, иногда кладу сверху цветок, и поверите ли, ни разу еще никого не встретил, если не считать нескольких воришек, пробравшихся на кладбище за изделиями из цветных металлов: бывает – правда, редко, – что люди от горя теряют голову и никак не могут поверить, что мертвый и впрямь мертв; эти перелезают через ограду, чтобы и ночью плакать на могиле, проклинать все на свете, молиться или просто чего-то ждать. Но за пятьдесят лет таких случаев было два или три, и тут уж я, конечное дело, им не мешал и обходил их стороной. А этак раз в десять лет на кладбище появляется влюбленная парочка, которая понятия не имеет ни о страхе, ни о предрассудках, зато понимает, что вряд ли на всем свете сыщется лучшее местечко для любви, чем кладбище: здесь им никто не помешает. И в этом случае я тоже, конечное дело, удалялся и обходил их стороной. А теперь, честно говоря, я даже не знаю, что происходит в дальних углах кладбища. Но поверьте, здесь и зимой красиво, – падает снежок, и я брожу ночью в валенках и толстой шубе да попыхиваю трубочкой, а кругом так тихо-тихо, и покойники все спят себе мирно. Но вот с подружками, едва я, бывало, только заикался о том, чтоб зазвать их в свою халупу, выходили одни неприятности; тут уж ничего не попишешь, скажу я вам. Чем больше я старался их уломать, тем пуще они сволочились, особенно отпетые шлюхи. Никакие деньги не помогали».

Когда авт. заговорил о Лени, Г. даже вроде бы смутился. «Ну как же, – Лени Пфайфер, помню ли я ее? Да разве я мог ее забыть! Наша Лени. Конечно, все мужчины пытались за ней ухлестывать, так или иначе – все, даже наш ловкач Вальтер (имеется в виду Пельцер, которому нынче семьдесят. – Авт.), да только всерьез никто не решился. Она была недотрога, к такой на безрогой козе не подъедешь, это я точно знаю; а уж у меня-то, старика, – мне тогда стукнуло пятьдесят с гаком, – тем более никаких шансов не было; из остальных, пожалуй, один только Кремп пытался к ней подступиться – мы его звали «пошляк Гериберт», – но она его отшила напрочь, обдала таким холодом и презрением, что и он отстал. Какие подзаходы делал Вальтер, не знаю, однако уверен, что и он ничего не добился. А кроме них у нас работали одни женщины – ясное дело, война заставила, – и женщины почти поровну разделились: одни – за, другие – против. Не против нее, а против того русского, про которого мы лишь потом узнали, что он-то и был избранником ее сердца. Вы только подумайте: вся эта история длилась почти полтора года, и никто, ни один из нас, ничего такого не заметил: те двое все делали с умом да с оглядкой. Правда, и на карту было поставлено много – две жизни или, уж во всяком случае, полторы. Черт побери, меня даже теперь, задним числом, дрожь пробирает от макушки до задницы, как подумаю, чем эта девушка рисковала. Как она работала? Вы интересуетесь, как она работала? Боюсь, что буду пристрастен, – ведь я ее любил, очень даже любил, как можно любить дочку, которой у тебя никогда не было, а может, и как возлюбленную, которая никогда не будет твоей; все ж таки я был на тридцать три года старше. Ну, так вот. У нее оказался просто врожденный талант, и этим все сказано. Среди нас только двое были садоводами по профессии, а если с Вальтером, то трое, но у того на уме были одни бухгалтерские книги да доходы. Значит, остаются двое: Хёльтхоне – из образованных, в молодости бросалась туда-сюда; романтическая особа, скажу я вам, окончила лицей, училась в университете, а потом вдруг занялась садоводством: дескать, земля, ручной труд и так далее, но и уметь кое-что умела. Вторым был я. А все остальные садоводству не обучались: и Хойтер, и Кремп, и Шельф, и Кремер, и Ванфт, и Цевен, – почти сплошь женщины, и уже не первой молодости, во всяком случае, ни одну из них не хотелось повалить где-нибудь в укромном уголке между кучей торфа и грудой зелени для венков. Ну, уже за два первых рабочих дня я понял, что эта Пфайфер не сможет делать каркасы, это работа грубая и довольно тяжелая, ее делали три человека – Хойтер, Шельф и Кремп: им просто указывали количество венков, давали кучу веток с листьями в зависимости от наличия, – под конец уже почти ничего не было, кроме дуба, бука и обычной сосны, ну, и размеры венков – обычно стандартные; но для торжественных похорон размеры были особые, мы их сокращенно обозначали буквами Б1, Б2 и Б3, что означало: бонза первой, второй и третьей категории. А когда потом выплыло, что у нас для учета в гроссбухе использовались еще и буквы Г1, Г2 и Г3, что значило: герои первой, второй и третьей категории, этот дурак Кремп поднял шум, потому как углядел в этом какое-то оскорбление, в том числе и для себя лично, ведь он получился героем второй категории: нога ампутирована, несколько орденов и медалей. Стало быть, Лени в каркасную группу не годилась, это я сразу понял и направил ее в группу отделки, где она и работала вместе с Кремер и Ванфт. У нее оказался просто-таки природный талант к отделке, скажу я вам, или, если хотите: врожденное мастерство. Вы бы поглядели, как ловко она обращалась с ветками лавровишни или рододендрона, ей можно было доверить самый дорогостоящий материал: у нее ничего не пропадало, ничего не ломалось. И она сразу поняла то, чего другие никак не могли взять в толк: главный узел отделки, ее центр, должен находиться в левой верхней четверти венка; тем самым венку придается радостный, можно даже сказать, жизнерадостный вид, он как бы устремлен вверх. Если же поместить центр отделки справа, вид у венка унылый, он как бы валится вниз. И Лени никогда бы не пришло в голову смешивать геометрические формы отделки с растительными, никогда, поверьте. Такая уж она была по натуре: или – или; это было видно даже по тому, как она украшала венки. Правда, от одного пристрастия мне пришлось ее отучать, притом долго и настойчиво: она любила геометрические фигуры – ромбы и треугольники – и однажды, из чистого интереса и наверняка без злого умысла, вплела звезду Давида из маргариток в венок для Б1! Звезда получилась у нее как бы сама собой, и она, наверное, до сих пор не понимает, почему я так разъярился и прямо-таки набросился на нее: представьте себе, что было бы, если бы никто не заметил и венок в таком виде попал бы на катафалк! А вообще-то заказчики предпочитали причудливые растительные узоры, и Лени прекрасно умела импровизировать: то вплетет маленькую корзиночку, то даже птичку – ну, птичка, конечно, не растение, а все же живое существо; а если для венка какого-нибудь Б1 требовались розы – наш Вальтер умел доставать и розы, не смотрел, что розы-то благородных сортов и еще все в бутонах, – тут Лени и показывала, на что способна: у нее получались целые жанровые картинки, жаль только, все они были недолговечные; как-то раз изобразила даже крошечный парк с прудом и лебедями. Одно скажу: если бы за украшение венков давали призы, Лени присудили бы их все до одного, – а главное, во всяком случае для Вальтера: с меньшим количеством материала она добивалась большего эффекта, чем другие, расходовавшие много. То есть умела еще и экономить. Потом готовый венок попадал в группу проверки качества, то есть к Хёльтхоне и Цевен, но ни один венок не выходил из мастерской, не пройдя и через мои руки. Хёльтхоне должна была проверять каркас и отделку и, если надо, кое-что подправлять, а Цевен – мы называли ее «ленточницей» – прикрепляла к венкам ленты, которые присылали заказчики; тут уж, конечно, нужно было глядеть в оба, чтобы, не дай Бог, чего не перепутать. К примеру, кто-то заказал венок с надписью «Последний привет Гансу от Генриетты», а получил венок с лентой «Незабвенному Отто от Эмилии» или наоборот. При том, что венки шли потоком, такая неприятность вполне могла случиться. Ну и, наконец, надо было развезти венки по церквам, госпиталям, военным учреждениям, партийным комитетам и похоронным бюро; для этого у нас был свой транспорт – трехколесная машина-развалюха, и ездил на ней только Вальтер, уж этого удовольствия он не упускал – тут он мог вволю погулять, положить в карман живые денежки и на какое-то время испариться из мастерской.