Генри Миллер – Этот прекрасный мир (страница 24)
Тем не менее, когда дело доходит до изображения Шарлюса, Пруст проявляет себя как художник, способный сотворить силой воображения чудовищное существо. Шарлюс кажется настолько далеким от непосредственного жизненного опыта Пруста, что многие задавались вопросом, где он взял элементы для созданного им персонажа. Где? В собственной душе! Достоевский не был ни преступником, ни убийцей, Достоевский никогда не
Однако между Ставрогиным и Шарлюсом существует огромная пропасть. Это разница между Достоевским и Прустом или, если хотите, разница между человеком Бога, чей герой есть он сам, и современным человеком, для которого даже Бог не может быть героем. Все творчество Достоевского беременно конфликтом,
Пруст еще в молодости отказался от этой борьбы. Так же поступил и Джойс. Их искусство основано на подчинении, покорности вялому потоку. Абсолют остается вне их творчества, подчиняет их, разрушает их, точно так, как в жизни идеализм подчиняет и разрушает заурядного человека. Но Достоевский, столкнувшись даже с более значительными силами разрушения, смело вступил в борьбу с тайной; во имя этого он распял себя на кресте. И хотя в его произведениях мы видим хаос и смятение, это
Тогда как у Достоевского, хотя разум постоянно присутствует в его творчестве, всегда эффективный, мощно действенный, тем не менее это разум, удерживаемый в узде, подчиненный потребностям души. Он работает так, как и должен работать разум, – как техническое средство, а не как порождающая сила. У Пруста и Джойса разум кажется подобным машине, пущенной в ход человеческой рукой, а потом заброшенной. Машина действует бесперебойно или будет действовать до тех пор, пока ее не остановит другая человеческая рука. Поверит ли кто-то, что для каждого из этих людей смерть не более чем случайная остановка?
У Джойса наблюдается особый недостаток, присущий современным художникам, – неспособность общаться со своей аудиторией. Надо признать, что это феномен не столь уж новый, но всегда значимый. Наделенный воистину раблезианским талантом в области словотворчества, удрученный засилием церкви, для которой его интеллект оказался бесполезным, обеспокоенный недостатком понимания со стороны семьи и друзей, одержимый образом родителей, против которых он тщетно восставал, Джойс искал выхода в возведении крепости, построенной из бессмысленного многословия. Его язык – это ужасающая мастурбация, продолжающаяся на четырнадцати языках. Это пляска дервиша на задворках сознания, оргазм не из крови и семени, а из шлака потухшего вулкана разума. Революция Слова, на которую творчество Джойса, кажется, вдохновило его последователей, есть логический результат этого бесплодного танца смерти.
Исследование Джойсом мира ночи, его одержимость мифом, сновидением, легендой, всеми процессами подсознания, его устремление прочь от настоящего практического самоосуществления и создание собственного фантастического мира – все это сильно напоминает дилемму Пруста. Оба они суть продукты сверхцивилизации, мы находим у обоих отрицание самой проблемы души, скептическое отношение к науке, хотя в их произведениях мы обнаруживаем не признаваемую ими зависимость от принципа причинности, краеугольного камня той же науки. Пруст, вообразивший, что создает книгу из собственной жизни, поэму из собственных страданий, демонстрирует посредством своего микроскопического и едкого анализа человека и общества положение современного художника, для которого не существует ни веры, ни смысла, ни жизни. Его произведение – это самый торжественный монумент разочарованию из всех, когда-либо возведенных.
В основании этого лежала его неспособность, признаваемая и многократно восхваляемая, справиться с реальностью – постоянное сетование современного человека. В самом деле существование его было смертью при жизни, именно поэтому его случай интересует нас. Ясно осознавая ужас своего положения, он создал для нас летопись века, узником которого оказался. Пруст сказал, что идея смерти сопровождала его непрерывно как идея его собственной идентичности. Эта идея связана, как мы знаем, с тем вечером, когда, как утверждает сам Пруст, «родители впервые посмеялись над ним». Этот вечер, от которого ведет исчисление «упадок воли», есть также дата его смерти. С тех пор он неспособен жить в мире –
Нет ничего удивительного в том, что он, стоя на двух неравных ступенях и вновь осмысливая до максимальной степени те поразительные истины, которые озаряли его несколько раз в течение его жизни, продолжает развивать с непревзойденной ясностью и утонченностью мысли, выражающие его конечные и самые главные взгляды на жизнь и искусство, – восхитительные страницы, посвященные утраченному делу. Когда он говорит об интуиции художника, о необходимости для него подчиняться негромкому внутреннему голосу, избегать реализма и просто
Кризис в области живописи, следствием которого было рождение школы импрессионизма, очевиден и в литературном методе Пруста. Процесс исследования средства как такового, подчинение внешнего мира микроскопическому анализу, сотворение таким образом новой перспективы и отсюда – иллюзии нового мира, это и есть контрапункт техники Пруста. Устав, как и художники, от реализма и натурализма, или скорее находя существующее изображение действительности неудовлетворительным, нереальным, Пруст, опираясь на исследования физиков, пытался путем искусного преломления инцидентов и характеров заместить современный ему психологический реализм. Его усилия совпали с появлением новой аналитической психологии. В поистине экстатических пассажах последнего тома его произведения – на страницах, посвященных функции искусства и роли художника, – Пруст достигает провидческой ясности, предсказывая конец собственного метода и появление совершенно нового типа художника. Так же как физики, которые в своих исследованиях материальной природы Вселенной подошли к границам новой и загадочной области, Пруст, доведя силу анализа до последнего предела, подошел к границе между мечтой и действительностью, ставшей с тех пор достоянием истинно творческих художников.