Генри Миллер – Этот прекрасный мир (страница 26)
Если «Одиссея» была памятью о великих деяниях, то «Улисс» есть забвение. Этот темный, беспокойный, бесконечный поток слов, в котором душа-двойник Джойса тащится, словно комок отбросов по канализационным трубам, эта чудовищная река гноя и экскрементов, вяло текущая через всю книгу в поисках выхода, в конце концов натыкается на преграду и, вздымаясь словно приливная волна, заливает грязью весь мрачный мир, породивший этот эпос. Предпоследняя глава, написанная отчаявшимся человеком, похожа на взрыв плотины динамитом. Плотина, согласно неосознанной символике Джойса, – это последний барьер традиции и культуры – они могут указать путь тому, кто станет самим собой. Каждый идиотский вопрос – словно отверстие, просверленное безумцем и набитое динамитом; каждый идиотский ответ – детонация разрушительного взрыва. Джойс, обезумевший бабуин, задает здесь работу терпеливому муравьиному усердию человека, который окружил себя железным кольцом мертвой эрудиции.
Когда последние остатки взлетают на воздух, начинается потоп. Финальная глава – это свободная фантазия, подобной до сих пор не знала литература. Это запись Всемирного потопа, за исключением того, что здесь нет ковчега. Сточная канава культурной драмы, которая снова и снова свершается без малейшего успеха в городе-мире; эта драма олицетворялась в образе великой Вавилонской блудницы и отозвалась в несвоевременных видениях Молли Блум, в ушах у которой звучат всплески черных вод смерти. Воплощение Женщины, Молли Блум кажется огромной и всевыносящей. Рядом с ней другие выглядят пигмеями. Молли Блум – это вода, дерево и земля. Она загадка, необъятная утроба, океан ночи, в который погружается потерянный герой, а вместе с ним и весь мир.
В Молли Блум, лежащей в полусонных мечтаниях на своей грязной, убогой постели, есть нечто, возвращающее нас в мир первобытных представлений. Она квинтэссенция великой блудницы, которая есть Женщина, квинтэссенция вавилонского сосуда мерзостей. Плывущая по течению, безвольная, вечная, всепоглощающая, она словно море. Как и море, она восприимчива, плодовита, прожорлива, неутолима. Она порождает, и она же разрушает; питает и опустошает. В образе Молли Блум,
И наконец вот оно, триумфальное отмщение: с самоубийственным ликованием сводятся воедино все нити, проходящие через книгу; бледный, ничтожный герой, низведенный до состояния кишечного червя, проникает, как остренький маленький фаллос, в огромное тело женщины, возвращается в лоно природы, лишенный всего, кроме последнего символа. В долгой ретроспективной дуге мы видим траекторию полета человека от неизвестного к неизвестному. Радуга истории померкла. Великое разложение доведено до конца. После завершающей картины, в которой Молли Блум предается потоку воспоминаний на грязной постели, мы можем произнести слова из Апокалипсиса:
Бредтреп Кронстадт
Вот человек, и ум, и музыка…
Он живет в дальнем конце сада, этого дикого поля, сплошь заросшего оглоблями и шипами, гималайскими кедрами и баобабами, этого брезгливого Букстехуде[85] в ромбовидных узорах надкрылий жуков и парусов фелюг. Вы проходите мимо сторожевой будки, где консьерж теребит усы
– Что-то есть во всем этом странное, – говорю я своей спутнице, чье имя Дшилли Зайла Бей. – Должно быть, у него снова месячные.
Мы звоним в дверь и слышим детский плач, раздирающий оглушительный вопль, какой будит живодера, скупщика старых кляч.
Наконец Катя открывает – Катя из Гессен-Касселя, – позади нее, прозрачная, как вода, с куклой цвета старого сухаря в руках, стоит малышка Пинокинни. И Пинокинни объявляет:
– Вам придется пройти в гостиную, они еще не одеты.
Я спрашиваю, долго ли придется ждать, а то мы умираем с голоду, она успокаивает:
– О нет! Они одеваются уже несколько часов. Вы должны взглянуть на новое стихотворение, которое отец написал сегодня, – оно на каминной полке.
И пока Дшилли разматывает серпантин своего шарфа, Пинокинни хихикает и хихикает – ах, я не понимаю, что творится с этим миром, все такое несовременное, и не знаете ли вы историю о ленивой маленькой девочке, которая прятала свои зубочистки под матрацем? Очень странная история, отец читал мне ее по толстой железной книге.
Никакого стихотворения на каминной полке нет, но есть много чего другого: «Анатомия меланхолии»[87], пустая бутылка из-под перно, кусок плиточного табака «Опаловое море», женские шпильки, справочник городских улиц, окарина… и машинка для скручивания сигарет. Под машинкой обрывочные записи, сделанные на меню, на повестках, на туалетной бумаге, на книжечках спичек… «встретить графиню Кэткарт в четыре»… «опалесцирующая джизма Мишле»… «плевки… сокровенные лепестки… туберкулезно-розовы»… «когда Пасха щекочет Приснодеве меж ног, бойся, Англия, подцепить в эти дни трипперок»… «от ихора, что в жилах течет его преемника»… «северный олень, сурок, выдра, водяная крыса».
Рояль стоит в углу, ближнем к бельведеру, – хрупкий черный ящик с серебряными подсвечниками; черные клавиши выгрызены спаниелями. На рояле – альбомы: Бетховен, Бах, Шопен; меж страницами – счета, вещицы из маникюрного набора, шахматные фигуры, мраморные шарики и игральные кости. Если у Кронстадта хорошее настроение, он раскроет альбом «Гойя» и что-нибудь сыграет в до мажоре. Он может играть оперы, менуэты, шотландки, рондо, сарабанды, прелюдии, фуги, вальсы, военные марши; он может играть Черни, Прокофьева или Гранадоса, он может даже импровизировать, одновременно насвистывая, на тему провансальского мотивчика. Но все обязательно в до мажоре.
Так что не имеет значения, скольких черных клавиш недостает и размножаются спаниели или нет. Если звонок не звонит, если уборная не работает, если не пишутся стихи, если падает люстра, если не уплачено за жилье, если вода не течет, если прислуга пьяна, если раковина засорена и тянет вонью из мусорного ведра, если сыплется перхоть и скрипит кровать, если плесень выбелила цветы, если убежало молоко, если в раковине грязь и выцвели обои, если новости не новы и не случается катастроф, если несет изо рта и липки ладони, если не тает лед и продавливается педаль – все ерунда, и в душе наступает Рождество, потому что все будет звучать в до мажоре, раз ты привык так смотреть на мир.
Дверь неожиданно приоткрывается, впуская громадную эпилепсоидную зверюгу с мицелием усищ. Это Джоката, голоднющий кот, здоровенная содомитская тварь темно-серой масти, с парой черных грецких орехов под несгибаемым хвостом. Он снует по комнате, как леопард, задирает заднюю лапу, как пес, мочится, как сыч.
– Через минуту выйду, – подает голос сквозь филенчатую дверь Бредтреп. – Уже натягиваю брюки.
Тут входит Эльза – Эльза из Бад-Наухайма – и ставит на каминную полку поднос с кроваво-красными рюмками. Тварь скачет и воет, носится и гнусаво вопит: к его мягкому носу, похожему на лист кувшинки, прилипло несколько крупинок кайенского перцу, к кончику носа, мягкому, как пуля «дум-дум». Он мечется в диком сиамском бешенстве, и его хвостовые позвонки гибче гибчайших сардин. Он когтит ковер и грызет обои, он сжимается, как пружина, и раскрывается, как цветок, он хлещет хвостом, как хлыстом, и мечет мицелий с усищ. Он с ходу впивается в сердцевину стиха. Он в до мажоре и сходит с ума. У него глаза, как пуговицы на старомодной жилетке, красны; он косматый и гладкий; он бурый, как арника, а после зеленый, как Нил; он труслив, прилипчив, капризен; он яростно треплет ризы.
Тут входит Анна – Анна из Ганновер-Миндена – и вносит коньяк, красный перец, абсент и бутылку вустерского соуса. И за Анной входят малыши – храмовые коты Лахор, Майсур и Канпур. Они все коты, включая их мамашу. Они катаются по полу – у них ссохшиеся черепа – и зверски насилуют друг друга. И тут появляется сам поэт и спрашивает, сколько времени, хотя время – это слово, которое он вычеркнул из своего словаря, время – родной брат смерти. Смерть – глухонемая старуха, и время – родной ее брат, и теперь проходит мало времени между позывами, и время – это масло, в которое порядочный человек подмешивает спиртное, чтобы его пронесло. Время, говорит он, время, и сыплет немного кайенского перцу в коньяк. Всему свое время, хотя больше я не пользуюсь этим словом, и, говоря так, он исследует хвост Лахора, который завязался узлом, и, почесывая себе копчик, добавляет, что уборную только что отделали серебром и там вы найдете номер «Юманите».