реклама
Бургер менюБургер меню

Генри Миллер – Этот прекрасный мир (страница 28)

18

– Чушь какая!

– Нет, видели! Она мне не верит.

– Конечно, нет! Если я застукаю тебя здесь с какой-нибудь примадонной, какой-нибудь танцоркой из кордебалета или воздушной гимнасткой – с кем угодно, кто говорит по-французски и носит юбку, ты мне дорого заплатишь. Особенно если они будут предлагать напечатать твои стихи!

– Вот вам, пожалуйста, – говорит Бредтреп, поблекший и погасший. – Потому я и занимаюсь недвижимостью… Вы, друзья, ешьте, ешьте… Не смотрите на меня.

Он смешивает еще порцию коньяку с перцем.

– Думаю, с тебя достаточно, – говорит Джилл. – О боже, сколько ты уже принял сегодня?

– Забавно, – говорит Бредтреп, – ее я только что ублажил, как раз перед тем, как вы явились, а себя, значит, мне ублажить нельзя.

– Господи, где этот гусь! – поднимается со стула Джилл. – Извини меня, но я пойду и посмотрю, чем занимаются девочки.

– Нет, не пойдешь! – заставляет ее сесть обратно Бред. – Мы будем сидеть здесь и ждать… ждать, пока не станет ясно, что происходит. Может быть, гусь никогда не появится. Мы будем сидеть здесь и ждать… ждать вечно… сидеть, как сидим: при свечах, и пустых тарелках, и опущенных шторах, и… Я просто вижу, как мы сидим тут, а кто-то снаружи возводит вокруг нас стену… Мы сидим тут и ждем, когда Эльза принесет гуся, время идет, становится темно, мы сидим день, другой, третий… Видите эти свечи? Мы съедим их. А цветы вон там? И их тоже. Мы съедим стулья, съедим буфет, будильник, съедим котов, съедим шторы, счета, и столовое серебро, и обои, и клопов под ними… мы съедим собственное дерьмо и этого хорошенького эмбриончика, которого заполучила Джилл… съедим друг друга…

В этот момент входит Пинокинни, сказать спокойной ночи. Голова ее опущена, в глазах – недоумение.

– Что это сегодня с тобой? – спрашивает Джилл. – У тебя обеспокоенный вид.

– Ах, не знаю, – отвечает юная особа. – Я хотела спросить о… Это ужасно сложно. Я, правда, не знаю, смогу ли объяснить.

– В чем дело, носатик? – вмешивается Бред. – Говори все как есть, не стесняйся леди и джентльмена. Ты ведь знаешь его, да? Ну, выкладывай!

Голова у особы по-прежнему опущена. Уголком глаза она хитро смотрит на отца и вдруг выпаливает:

– Что это такое – мир вокруг нас? Для чего мы вообще существуем? Зачем нам этот мир? Он единственный или нет, а если единственный, то почему? Вот что мне хочется знать.

Если Бредтреп Кронстадт был изумлен, то не подал виду. Подняв небрежным жестом рюмку с коньяком и добавляя в нее малую толику кайенского перцу, он как ни в чем не бывало сказал:

– Послушай, детка, прежде чем я отвечу на вопрос – если ты настаиваешь на этом, – тебе надо определиться с терминами.

Тут из сада доносится долгий пронзительный свист.

– Маугли! – говорит Кронстадт. – Скажи ему, чтобы зашел в дом.

– Поднимайтесь к нам! – кричит Джилл, подойдя к окну.

Никакого ответа.

– Должно быть, ушел, – говорит Джилл. – Я его больше не вижу.

Теперь в саду возникает женский голос:

– Il est saoul… complètement saoul[95].

– Тащи его домой! Скажи ей, чтобы тащила его домой! – вопит Кронстадт.

– Mon man dit qu’il faut rentrer chez vous… oui, chez vous[96].

– Y’en a pas![97] – несется над садом.

– Скажи ей, чтобы не потеряла «Кантос» Паунда, что я ей дал! – во всю глотку вопит Кронстадт. – И больше не приглашай их к нам… повернуться негде. Места только-только для беженцев из Германии.

– Нехорошо это, – говорит Джилл, возвращаясь к столу.

– Ты опять не права, – парирует Бред. – Для него это очень хорошо.

– Ох, да ты напился уже, – отмахивается Джилл. – Где, в конце концов, этот проклятый гусь? Эльза! Эльза!

– Забудь о гусе, дорогая! Это все игра. Кто кого пересидит. Правила таковы: варенье на завтра, и только на завтра! Завтра никогда не бывает сегодня![98] Не правда ли, было бы замечательно, если бы вы, друзья, сидели здесь, как сидите, а я начал бы уменьшаться и все уменьшался бы… пока не превратился в такусенькую крохотную крохотулечку… так что вам понадобилось бы увеличительное стекло, чтобы разглядеть меня? Я был бы маленьким пятнышком на скатерти и говорил бы: Тимур… Ти-мур! А вы – где он? где он? А я – Тимур, логофеты, гликофосфаты, Бийанкур, Ти-мур… О полн пиит причуд пречудных… а вы…

– О боже, Бред, ты пьян! – говорит Джилл.

И Бредтреп смотрит осовело-весело и таращит шары, косящие зело.

– Сейчас начнет мерзнуть, – говорит Джилл, вставая, чтобы найти испанский плащ с капюшоном.

– Это правда, – замечает Бред. – Все, что она говорит, – правда. Ты думаешь, я очень упрямый. Ты, – обращается он ко мне, – ты, со своими монгольскими глаголами, своими переходными и непереходными, разве не видишь, сколь я любезен? Ты все время толкуешь о Китае… вот он – Китай, разве не видишь? Вот… а что «вот»? Подай плащ, Джилл, мне холодно. Жуткий холод… Предледниковый. Вам-то всем тепло, а я замерзаю. Я чувствую, как снова наползают ледники. Это факт. Все на свете прекрасным образом движется, течет, доллар падает, квартиры сданы, беженцы все нашли прибежище, рояль настроен, счета оплачены, гусь готов, и чего мы ждем еще? Очередного ледникового периода! Он наступит завтра утром. Вы подойдете к окну и увидите: все сковано морозом. Нет больше проблем, нет истории, ничего нет. Все замерзло. Мы будем сидеть, как сидим, ожидая, когда Анна внесет гуся, и вдруг по нам поползет лед. Я уже чувствую этот ужасный холод – хлеб весь оброс сосульками, иней посеребрил масло, гусь скукожился, стены первобытно-белы. И этот крохотный ангелочек, этот чудный новый эмбриончик, залетевший под пояс Джилл, он замерзнет во чреве, дурачок, скользкий, как плевочек, с ледяными крылышками и губками как улитки. Щелк-пощелк, и повсюду тишина и покой. Скажи хоть теплое слово! У меня ноги окоченели. Геродот рассказывает, что феникс, когда умирает его отец, лепит яйцо из мирры, помещает в него прах и переносит это маленькое мирровое яйцо из аравийской пустыни в храм Солнца в Гелиополисе, и происходит это раз в пятьсот лет или около того. Интересно? Согласно Плинию каждый раз существует только одно яйцо, и когда птица чувствует приближение конца, она строит гнездо из благовонной кассии и ладана, садится в него и умирает. Из гнезда появляется червячок, который становится фениксом. Потому феникс – «бенну» – символ возрождения. Как тебе эта история? Мне нужно что-то погорячее. Вот другая… В Болгарии есть нестинары – ходящие по огню. Они танцуют в пламени костра двадцать первого мая на праздник Святых Елены и Константина. Они танцуют на пылающих углях, пока их лица не исказятся и они не начнут пророчествовать.

– Эта история мне совсем не нравится, – говорит Джилл.

– Мне тоже, – соглашается с ней Бред. – Мне нравится первая, о маленьком червячке-душе, вылетающем из гнезда, чтобы возродиться. В Джилл сидит один такой… растет себе и растет. Не остановишь. Вчера – головастик, завтра – побег жимолости. Невозможно сказать, чем он будет еще… в конце концов. Он каждый день умирает в гнезде и на другой день рождается вновь. Приложи ухо к ее животу… услышишь, как трепещут его крылышки. Фрр… фрр. Без всякого моторчика. Чудеса! Их у нее внутри миллионы, и все трепещут крылышками, мечтая вылететь на волю. Фрр… фрр. И если только взять иглу и проколоть оболочку, они все вылетят наружу… представь себе… огромное облако душ-червячков, миллионы… стая, такая густая, что мы не сможем видеть друг друга… Правда! Незачем писать о Китае. Напиши об этом! О том, что находится внутри тебя… о головокружительном позвоночном столбе… о сперматозоидах и лейкоцитах… каждая из этих вещей – поэма. Медуза – тоже поэма, великолепнейшая поэма. Тычешь ее так и этак, она осклизлая и скользит, она дрожит, как желе, как простокваша, у нее есть кишечник и прямая кишка, она как с оборками абажур. И Маугли в саду, высвистывающий квартирную плату, он тоже поэма, с большими ушами поэма, с подкачавшим вестибуляром поэма, сочащаяся елеем. У него круглые ушные раковины, как круглые малиновые рюши, зияющие, словно распахнутая карета. Он корчится в горсти утробы, меж тем моллюск подмигивает… он бродит по докембрийским конторам, травя мерзейших тварей… Маугли… аугли… молчащий и мучающийся…

– Он сходит с ума, – говорит Джилл.

– Опять ты не права, – отвечает Бред. – Я как раз вошел в ум, только это другого рода ум, нежели ты представляешь. Ты думаешь, поэма должна быть под обложкой. В тот момент, когда ты что-то пишешь, поэма исчезает. Поэма – это «настоящее», которому нельзя найти определение. Ею живешь. Любая вещь – поэма, если в ней заключено время. Не нужно садиться на паром или ехать в Китай, чтобы написать поэму. Лучшей поэмой, какой я когда-либо жил, была кухонная раковина. Я рассказывал вам о ней? У нее было два крана, одному имя было Фруа, другому – Шо[99]. Фруа вел жизнь in extenso, при помощи резинового шланга, надетого на конец. У Шо с конца вечно капало, точно он подцепил триппер. По вторникам и пятницам он ходил в мечеть, где была лечебница для кранов-венериков. По вторникам и пятницам Фруа приходилось работать за двоих. Он был зверски охоч до работы. Больше ему ничего и не требовалось. Шо, напротив, нужно было улещивать и обхаживать. Надо было предупреждать его: «Не торопись» – иначе мог обдать кипятком так, что шкура слезет. Изредка они работали в полном согласии, Фруа и Шо, но то было редко. В субботние вечера, моя ноги в раковине, я думал, как совершенен мир, где правит эта пара. Никогда ничего другого, только эта железная раковина и два ее крана. Ни начал, ни концов. Шо – альфа и Фруа – омега. Вечность. Звездные близнецы, владычествующие над жизнью и смертью. Альфа-Шо течет по всей шкале Фаренгейта, шкале Реомюра, сквозь силовые поля намагниченных металлических опилок и хвосты комет, сквозь бурлящий котел Мауна-Лоа, вливаясь в сухой свет кайнозойской луны; Омега-Фруа течет сквозь Гольфстрим, по болотному ложу Саргассова моря, сквозь сумчатых и ракушки-фораминиферы, сквозь китих и трещины в полярных льдах, сквозь островные вселенные, погасшие катоды, могильный прах, коконы и щупальца миров несотворенных, миров нетронутых, миров невидимых, миров нерожденных и потерянных навсегда. Альфа-Шо каплет, каплет; Омега-Фруа трудится, трудится. Руки, ноги, волосы, лицо, тарелки, овощи, рыба вымыты и отмыты; отчаяние, тоска, ненависть, любовь, ревность, преступление… каплют, каплют. Я, Бредтреп, и моя жена Джилл, а за нами легионы и легионы… все мы стоим у железной раковины. Всякое семя исчезает в канализации: маленькие канталупки, большие тыквы, икра, макароны, желчь, слюна, мокрота, листья латука, кости сардин, вустерский соус, несвежее пиво, моча, сгустки крови, слабительное, овсянка, жевательный табак, цветочная пыльца, пыль, жир, шерсть, бумажные нитки, обгоревшие спички, живые черви, измельченная пшеница, пастеризованное молоко, касторка. Семена тщеты, исчезающие навечно и вечно возвращающиеся в чистых потоках чудесной химической субстанции, которая отвергает названия, разряды, ярлыки, анализы и четвертование. Возвращающиеся вечно Фруа и Шо – как истина, которую нельзя одолеть. Ты можешь выбирать: горячую или холодную, можешь – тепловатую. Можешь мыть ноги или полоскать горло; можешь промывать глаза от попавшего мыла и испачканный в земле латук; можешь купать новорожденного или омывать окоченевшее тело покойника; можешь мочить мякиш для фрикаделек или разбавлять вино. Вещь первая и последняя. Эликсир. Я, Бредтреп, вкушаю эликсир жизни и смерти. Я, Бредтреп, состоящий из тщеты и аш-два-о, из горячего и холодного и всех промежуточных стадий, из пены и очисток, из тончайшей и неуловимой субстанции, никогда не исчезающей, из крепких черепных швов и твердого уда, из ледяных щелей и пробирок, из сперматозоида и яйцеклетки, слившихся, растворившихся, разлетевшихся, из резинового наконечника и медного крана, из потухших катодов и извивающихся инфузорий, из листьев латука и солнечного света, разлитого по бутылкам… Я, Бредтреп, сидящий у железной раковины, растерянный и восторженный, всегда поэма, не меньше и не больше, железная строфа, стручок в кипятке, потерявшийся лейкоцит. Железная раковина, где я облегчал свою душу, мыл мои нежные ноги, купал первенца, полоскал болящие десны, пел, как водяная черепашка с ромбовидным узором на панцире, и пою сейчас, и буду петь всегда, пусть засорены трубы и проржавели краны, пусть утекает время, и я буду всем: настоящим временем, и прошедшим, и будущим. Пой, Фруа, пой преходящее! Пой, Шо, непреходящее! Пойте альфу и омегу, начало и конец! Пойте аллилуйю! Распевай, о раковина! Распевай, пока мир, бурля, устремляется в тартарары…