реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Злодей. Полвека с Виктором Корчным (страница 38)

18

Однако с особым удовольствием бывал в Питере. И не только потому, что провел здесь первую половину жизни. Здесь прожил всю жизнь и Марк Тайманов, родился и вырос Борис Спасский, здесь прошли десять, таких успешных, лет Анатолия Карпова… Но Корчной, Виктор Корчной остался абсолютным любимцем города.

Начало заката

По собственному признанию, впервые Корчной почувствовал, что играть становится тяжело, на турнире претендентов в Монпелье (1985): «Я старался, но в конце был совершенно истощен и не смог набрать даже пятидесяти процентов. Не хватало энергии и знания современной теории. Моя шахматная жизнь продолжалась, но теперь я знал, что есть планка, через которую перепрыгнуть уже не могу».

Прекрасно помню его на том турнире. Они с Петрой появлялись на завтраке очень ухоженные, элегантно одетые, искрящиеся, а баночка захваченной из дома черной икры, которую демонстративно, как вымпел, несла Петра, только подчеркивала их особость. Смеясь, они проходили мимо стола, за которым сидели старавшиеся не смотреть в их сторону многочисленные «сопровождающие» советских гроссмейстеров.

В Монпелье приехал не только Корчной, но и Лев Альбурт, шесть лет назад тоже оставшийся на Западе и осевший в Нью-Йорке; из Парижа – Спасский и какие-то бывшие советские функционеры, то ли живущие там по заданию, то ли невозвращенцы; эмигранты – Яша Мурей и Генна Сосонко, с непонятно какими функциями находящиеся на турнире; еще какие-то подозрительные личности… Нет, здесь нужен был глаз да глаз.

Я частенько завтракал со Спасским, настроенным тогда крайне антисоветски. О чем бы я ни заговаривал, Борис всё сводил к одной теме.

– Сегодня отличная погода, Боря, – радостно сообщал я после утреннего приветствия. И тут же слышал в ответ:

– Да, здесь в Монпелье солнышко светит, а в России, где у власти большевики, мороз крепчает. Ты ведь прекрасно понимаешь, Генна, что в октябре 17-го произошла не революция, а переворот, большевистский переворот, злодеи захватили власть, жалкие лилипуты, пигмеи, которые до сих пор…

Наполнив тарелку, я возвращался к столу, рекомендуя ему отведать фруктов, но Борис и тут не давал увести себя в сторону:

– Да, здесь виноград и киви, а половина населения Советского Союза голодает, ты в курсе дела? Вот когда я в последний раз был в Москве, я видел всё собственными глазами. Нет, ты не можешь себе представить…

– Подожди, Боря, но ты говорил это и год назад…

– Нет, год назад было еще не так мрачно. Сейчас – жуть!

Из-за соседнего столика доносилось только яростное позвякивание чайных ложечек.

Во время того кандидатского турнира Корчному было пятьдесят четыре. Через пять лет ему еще удалось выйти в матчи претендентов и в январе 1991-го даже победить Сакса, но семь месяцев спустя Тимман не оставил ему шансов в брюссельском четвертьфинале; в том матче Корчной не одержал ни одной победы и вообще выглядел бледной тенью яростного бойца, каким был когда-то.

Он всё понял сам и уже в конце карьеры обмолвился, что именно тогда по-настоящему упал его класс. Сказал:

– Знаете, я тут пересматривал свои партии и понял, что именно после шестидесяти сдал, и сдал резко. Дело даже не в том, что проиграл матч Тимману, вообще стал играть много хуже.

Переход в следующую возрастную стадию оказался еще более трудным. Хотя и говорил – «я неохотно уступал возрасту», натура его не хотела смиряться с происходящим: «Почему? И почему со мной?»

Он не был лишен кокетства и, хотя прекрасно видел, как резко снизился уровень его игры, радовался, что им восхищаются как уникумом, продолжающим играть и бороться, несмотря на возраст. Когда на Олимпиаде в Стамбуле (2000) ему сообщили, что в какой-то команде играет его одногодок, пошел проведать «конкурента» и последнее слово оставил за собой:

– Я выяснил, что он родился 17 апреля, так что я всё равно здесь самый старый! – смеялся Виктор Львович.

И хотя морщился, когда собеседники и журналисты уж слишком откровенно лили елей в разговоре, – честолюбия, да и тщеславия не был лишен едва ли не до самого конца.

Когда в 2002 году посетил Молдавию, в кишиневском университете ему присвоили звание почетного доктора. Был горд невероятно, с удовольствием позировал в мантии и шапочке, и с тех пор на конвертах и книжных посылках, приходивших мне из Швейцарии, стояла наклейка: Dr.h.c. Viktor Kortchnoi. А Василия Иванчука, приезжавшего к нему в Волен и удивлявшегося карандашным пометкам в его шахматных книгах, успокаивал: «Когда-нибудь эти книги будут немало стоить…»

Не знаю, как насчет книг, но неиспользованный, хотя уже подтвержденный билет «Аэрофлота» на имя Корчного, на рейс Амстердам – Москва 27 июля 1976 года обошелся мне на недавнем аукционе в кругленькую сумму. Ведь именно с той даты начался новый этап борьбы за мировое шахматное первенство, невиданный дотоле по накалу страстей.

Что же касается книг, у меня осталось немало подаренных им, с подписями, когда и очень теплыми, если только слово «теплый» можно применить к человеку, не жаловавшему аморфных определений.

Наверное, пылится где-нибудь в архивах и другой артефакт, не менее любопытный. Игорь Корчной рассказывал, как на следующий день после того, как отец остался в Голландии, к ним пришли из райкома партии: «Спросили – не взял ли с собой Папик партийный билет. Мы сказали – не знаем. Они стали копаться в его вещах – нашли. Забрали с собой…»

«Я впадаю в детство!»

Еще за несколько лет до смерти он утверждал, что заниматься шахматами надо как минимум столько часов в день, сколько длится партия. Тогда же говорил: «Я всю жизнь учусь, и сейчас учусь, я с пятью поколениями в шахматы играл, и всё равно не устаю учиться…»

И продолжал работать еще больше. Казалось, он отменил само понятие усталости, поэтому странно было однажды услышать от него, что в последнее время подустал, даже если объяснение тут же давалось им самим: «Наверное, перезанимался шахматами…»

Когда ему сказали, что Акиба Рубинштейн занимался шахматами триста дней в году, шестьдесят играл в турнирах и только пять дней отдыхал, маэстро задумался. «Такое впечатление, что я занимаюсь шахматами больше Рубинштейна, – задумчиво произнес Корчной. – Даже в те дни, когда я отдыхаю, я делаю это с шахматной доской…»

Без сомнения, ему пришелся бы по душе рассказ известного голландского парикмахера, выигравшего не один международный конкурс: «Я не верю в парикмахера с девяти до пяти, возвращающегося домой к жене с детьми и целый вечер сидящего у телевизора. Я всегда говорю о прическах; это для меня то же самое, что есть и пить, и я уверен, что и через десять, и через двадцать лет буду говорить о волосах и прическах. И не потому, что я нахожу это таким уж приятным, нет, просто это – моя жизнь».

Целеустремленно и упорно, не давая себе ни малейшей поблажки, он проводил за анализом всё время. И делал это не только по необходимости, но и по убеждению: в трудолюбии Сальери он видел не антитезу вдохновению Моцарта, а условие для достижения наилучшего результата.

Несколько десятилетий назад в самом центре Амстердама висел рекламный щит французских сигарет «Голуаз блё», на котором рядом с изображением молодого человека была надпись: «Сегодня я делаю то, что хочется мне самому: я не делаю ничего». И хотя к тому времени я уже бросил курить, мне, как и рекламному французу на щите, тоже хотелось затянуться, но главное – делать то, к чему он призывал: не делать ничего.

Это чувство было совершенно незнакомо Корчному. Пребывать в ничегонеделании он просто не мог, и речь идет не о самом последнем, инвалидном периоде его жизни, а о десяти-пятнадцати годах после шестидесяти пяти, когда он вошел в общепринятый пенсионный возраст.

Внезапно подступившая старость, как бы красиво ни называли ее сегодня «третьим периодом жизни», не стала для него временем размышлений, воспоминаний и праздности. Пословица «и волк остепенится, когда зубов уже нет» сказана не о нем.

Он просто не мог выйти из беспокойного состояния постоянной борьбы, расслабиться, посещать турниры в качестве «свадебного генерала» (как это делали Спасский и Карпов), рассказывать о былом, раздавать автографы, лучезарить… И благородная старость, которая могла бы стать предвкушением вечности, так для него и не наступила.

Сказал как-то:

– Трагедия Таля заключалась в том, что он в двадцать три года стал чемпионом мира. Ему больше нечего было завоевывать.

Самого Корчного эта трагедия не коснулась, но дело было даже не в том, что ему так и не удалось завоевать высший титул. Ему никогда не пришлось испытать блаженного чувства, что просто быть, просто безмятежно существовать иногда приятнее, чем заниматься тем, что он делал всю жизнь: безостановочно играть, к чему-то стремиться, что-то доказывать, кого-то обличать.

Шестеренки, пришедшие в движение в далеком 1944 году, когда он боролся за выполнение нормы второго разряда в ленинградском Дворце пионеров, продолжали вращаться до конца. Остановить или, на худой конец, ослабить их ход он не умел, да и не хотел. И не испытывал удовольствия от того, что можно не думать о проблемах во французской или испанской, не сокрушаться от того, что нет приглашений на турниры, не страдать от грубых зевков, просрочек времени, что можно просто лечь на диван и наконец почитать Достоевского…