Геннадий Сосонко – Давид Седьмой (страница 43)
Оле Игнатьевой не помогал, помню, мама у нее парализованная была еще… То, что я вам говорю, это ведь просто поток сознания, который выплескивается у меня, вы думаете, я сам не осознаю это? Больно, что жизнь прошла, и зазря прошла, зазря.
У меня ведь и сын есть, я его в последний раз на похоронах жены Констатинопольского видел. У меня сейчас сердце болит, что я ничего не делал для него, денег не давал, когда он в университете учился, ничего, ничего для него не сделал. Но я ведь и сам тогда комнату снимал, жил как придется. Да что же я говорю такое… Я дико боюсь, что потом всяк версию моей жизни будет давать, да и вы свою версию напишете…
С сыном у меня контакта нет уже много лет. Да, Лев… Лев Давидович. Так получилось. Это мать хотела ему дать это имя, я здесь ни при чем. Нет, к Троцкому это отношения никакого не имеет. Вы не первый, кто у меня это спрашивает…
А потом я встретил другую женщину, Марину. Она мне совсем не подходила, она больше другими мужчинами интересовалась чем мной. Ах, что я говорю такое, вы же потом напишете, и всё не то будет, не то. Это ведь так трудно объяснить, меня не поймут, не поймут…
Ну, что Таня? У Тани своя жизнь, она преподает, занята с утра до вечера, она поэзию любит… У меня ведь книг – масса, и вообще всего… Кому это всё достанется?
Я с вами очень откровенно говорю, я и с Корчным вчера тоже очень откровенно говорил. Очень. Я его в первый раз в жизни Витя назвал. Витя…
Я – жертва времени и войны, я счастлив должен быть, что меня не убили в войну, и потому хотел что-то сделать взамен… Не получилось, не получилось… Поэтому переживаю очень. Вот не будет меня, вспомнят, был такой человек, только шахматы и вспомнят, а это ведь ерунда полнейшая. Ну, что вы такое говорите – имя Давида Бронштейна…
Я и фамилии своей слышать не могу, на иностранных языках она хоть как-то по-другому произносится, там хоть – куда ни шло. Говорить о своих личных проблемах на фоне проблем целого поколения, войну прошедшего и столько трудностей испытавшего, не могу. Я тональность не могу найти, тональность… Поймите меня правильно. Конечно, у меня была тяжелая жизнь, но как я могу жаловаться, когда жизнь многих была еще тяжелее? В конце концов я мог за границу выезжать и мир видеть… Другие могли только мечтать об этом. Ведь это была полностью закрытая страна, и все мечтали хотя бы один раз по Елисейским полям пройтись или по Пикадилли. А я всё это видел совсем молодым человеком. Судьба оставила мне жизнь. А для чего? Чтобы я заявил, что я играю лучше всех?
Вы поймите, я прекрасно всё помню. Помню и день 10 мая 1940 года, когда немцы вторглись в Голландию, так ведь? Я всё помню, я жив пока, я ведь очень многогранная личность, я жизнь любил во всех ее проявлениях, мне с детства всё интересно было. И то, и это. Я всё хотел знать, а в результате ничего не знаю…
…ведь Морфи и Андерсен играли, и как играли! А что Филидор о шахматах писал! У вас есть минута, я сейчас к полке подойду, книжку возьму… вот… вот… нашел. “Кто не умеет играть конца партии, тот не умеет играть в шахматы”. Вот так-то! И этим всё сказано. А ведь двести лет назад сказано. Это на странице 91-й написано: “Руководства по шахматной игре” Петрова издания петербургского 1824 года.
Я вам вот что скажу: ни одной своей книги не люблю, да и хваленая “Турнир гроссмейстеров” – идиотская книга, это ведь не я написал. Честно скажу: “Турнир гроссмейстеров” написал Борис Самойлович, а я только варианты давал, анализировал. Я тогда насмотрелся партий старых мастеров, вот и старался им подражать. Ну что с того, что поколения учились по этой книге, разве в этом дело…
А другие книги еще хуже той. Фюрстенберг на девяносто процентов всё придумал. “Ученик чародея”. Чародея! Какого еще чародея, когда у меня ни одного дня счастливого в жизни не было, понимаете?
Как вы думаете, будь у меня счастливая жизнь, стал бы я придумывать весь этот хронометраж, быстрые шахматы? При чем здесь чародей? А сейчас я не туда попал, не туда, что я здесь делаю? Я всю свою жизнь испортил. Я стал плохо видеть, силы с каждым днем теряю…
…вы понимаете, когда я на Ботвинника вышел, я прекрасно понимал, что это совсем другое, чем когда Капабланка с Алехиным играли. Придумал Ботвинник какой-то чемпионат жилкоопа, а раньше ведь действительно на первенство мира играли. Я считал, что бросаю вызов всей его системе придуманной, когда от движения пешки на одно поле едва ли ни все мировые проблемы зависят. А я хотел показать, что это игра, только игра, вы понимаете?
Вот он пишет, что кагэбэшники в зале сидели во время матча, поддерживали меня. Это чепуха полная. Полная… Хотя с Абакумовым я несколько раз действительно встречался. И во время матча и до него. Показался он мне умным, интеллигентным человеком. Хотя Абакумов и был главным динамовцем, но для высшего руководства нужен был чемпион Ботвинник, я ведь в отличие от Ботвинника никогда не был ни в комсомоле, ни в профсоюзе. Я же в “Динамо” состоял, а там и профсоюза-то не было…
Но что я за сцену часто уходил, – правда. Я ведь не хотел с ним один на один оставаться, поэтому и за сцену уходил… Ведь когда на вас, не глядя в глаза, сидит человек, сгусток отрицательной энергии излучающий, можно любую позицию проиграть…
…у вас есть минутка, я сейчас книгу достану с полки, недавно ее снова просматривал. Вот… Профессор Сикорский, издания 1909 года, типография Шульженко, называется “Душа ребенка, душа животного, душа взрослого человека”. Безумно интересная книга. Не читали? Хотите я вам пришлю? Вам будет интересно… Хотя в Королевской библиотеке в Гааге должна быть, конечно. Обязательно, обязательно посмотрите. Не забудьте: профессор Сикорский.
Я чувствую себя плохо, плохо, ужасно… Ужасно… Всё болит. Вы понимаете, мне одному трудно. Почему я в Минск переехал? Да пенсия у меня была пятьдесят долларов, понимаете? Мне ведь сказали, помню, открывай счет, Илюмжинов тебе пенсию назначил – 500 долларов в месяц. Я даже счет в банке открыл, так вы думаете Илюмжинов мне хоть копейку перевел? А если бы я у Ботвинника выиграл, то уж пенсию точно дал… Мне бы все в рот смотрели…»
31.3.2006.
Неожиданно начал говорить по-английски. Объяснил: находящаяся рядом жена не должна понять. Так и говорили, только время от времени переходя на русский.
«…ошибки, я сделал много ошибок, это катастрофа, что я натворил, это невозможно себе представить, я попал в совсем другую страну, для меня это пустыня, выжженная пустыня, вы даже не можете себе представить, что это такое… Это – другое государство, другой город, я здесь никого и ничего не знаю. Пусть я живу в центре города в хорошей квартире на шестом этаже, но это же клетка, клетка, из которой нет выхода. Это клетка…
Нет, вы не можете себе это представить… Мое положение в тысячу раз хуже, чем вы думаете. А все мои книги, а всё мое имущество? У меня же на балконе лежат восемнадцать ящиков моих книг и рукописей, где я всё написал, что о шахматах думаю…
Я умираю, каждый день умираю. Я знаю, что со мной сделают, меня сожгут, я знаю точно. Я не хочу, чтобы меня сжигали как Ботвинника… Ботвинник. Он сделал меня сумасшедшим. Я в отчаянном положении. В Москве было лучше. У меня есть сын. Я не видел его сорок лет. Там я знал людей. Я был моложе. Я не могу выйти из квартиры. Я не могу уже много лет ходить в туалет нормальным способом, это вы понимаете… Я никому не говорил об этом…
Я всё переписал на жену. Все книги, всё. Ну, пусть и заботится… Да, она и заботится, заботится, она мне таблетки дает, давление снижающие. Я как кот в собственной квартире. (Кричит жене – ну что ты говоришь, что я не могу ходить, что почти ничего не вижу?)
Может быть, она частично и права,
Этот монолог длился по меньшей мере час. С повторами, возвращениями в уже наговоренные темы. Когда я собирался прощаться, говорил – «ну еще чуть-чуть, мы ведь не так часто говорим…»
Обещал позвонить ему через неделю, но не хватало духа: всякий раз, вспоминая об обещании, понимал, что ожидает меня, и отодвигал, отодвигал, как это часто случается у слабовольных людей, принятие решения, к которому не лежит душа.
Наконец, днем 18 апреля 2006 года решился.
«Что вам, Г., сказать… Положение хуже некуда, мне стыдно, мне неудобно, что я вам жалуюсь, что я в таком состоянии, но что я могу поделать? Но если я умру, хочу, чтобы ни вы, никто обо мне ничего не писал. Ничего. Хочу, чтобы меня вычеркнули из этого мира, из мира шахмат. Я ведь, начиная с самого рождения, не то делал, не тем занимался, у меня больные точки в жизни были, кругом больные точки. Так что, если уж будете писать, так и напишите, что моя жизнь, вся моя жизнь только и состояла из больных точек…
Вот если бы вы смогли в Минск приехать, как бы нам было бы интересно поговорить… Мы целый месяц могли бы говорить. Вы меня хорошо слышите? А то у меня снова помехи в телефоне, я ведь в совсем другом государстве живу, вы понимаете, что имею в виду. Здесь совсем чужая страна для меня, совсем чужая. Какие шахматисты? О чем вы говорите? Здесь пустыня, выжженная пустыня, я никому не нужен.