реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Давид Седьмой (страница 42)

18

Это случилось в 2004 году. Поначалу ехать отказывался категорически: языка белорусского не знаю, пенсия мизерная, денег нет на лекарства и т. д. и т. п. Неоднократно менял решение. Даже согласившись уже окончательно и отправив часть обстановки в Минск, вернулся домой мрачнее тучи: «Я не уверен, что поступаю правильно…»

На первых порах жизнь в Минске ему очень нравилась. Говорил Фюрстенбергу: «Спасибо, Том, что ты уговорил меня сделать такой мастерский ход».

Но потом начались будни. Он не знал в Белоруссии никого, и мир его стал очень маленьким. Дни, похожие один на другой, еще больше погружали его в прошлое, и он, подвергая себя в очередной раз пытке памятью, вспоминал то, что было и что могло быть, перемывал и перемывал крупицы этого прошлого, еще больше растравляя себя.

Пифагор говорил, что жизнь – подобна игрищам: иные приходят на них состязаться, другие – торговать, а самые счастливые – смотреть. Торговцем он не был никогда. Прожив всю жизнь в состязании, мог бы закончить ее в счастливом созерцании. Не получилось.

Бесстрастное время, неотвратимо и разрушительно работающее против каждого, теперь особенно работало против него.

Он не был единственным, кто на самом последнем отрезке понял, что помимо выбранного, в жизни было много других интересных путей и что уже никогда не удастся пойти этими путями.

Приоритеты в жизни постоянно меняются, и очень часто человек убеждается, что вложил огромное количество энергии в дела совершенно ничтожные, а главные оставил без внимания.

Ему казалось, что жизнь несправедлива именно к нему, что он не использовал всех возможностей, хотя о таких возможностях в конце жизни мог бы рассказать каждый.

Как-то незаметно он впал в состояние, определяющееся выражением «сильно сдал», и дряхлость очень скоро постучалась в дверь его минской квартиры. Переживания, страдания и обиды не способствовали улучшению характера, а болезни дополнили картину давно разыгранной жизни.

Тело постепенно становилось безжалостным врагом, и, как бесчисленное множество стариков, он терял силы с каждым днем и вынужден был проводить бесцельные дни в однообразном существовании и неизлечимой печали.

У героя рассказа Сигизмунда Кржижановского в мозгу заводится фантом «Зачемжить». Из мозга «Зачемжить» перебирается в шляпу, переходящую потом к другому владельцу, понуждает того к суициду и мечтает снова очутиться в мозгу очередной жертвы. «Зачемжить», поселившийся в мозгу у Давида Бронштейна, не находил себе выхода.

Не обошла его и нередко встречающаяся старческая подозрительность: стал жаловаться, что у него пропадают вещи, украли книги, исчезли записи, за ним следят, подслушивают.

Давление доходило до критической отметки: он постоянно принимал таблетки, разжижающие кровь, но всему был предел. Развилась сильнейшая глаукома, он уже не мог ни читать, ни смотреть телевизор, и требовал постоянного присмотра.

На улицу выходил крайне редко и категорически отказывался даже говорить о предстоящем 80-летии, повторяя, что до всего надо дожить.

Том Фюрстенберг хотел приехать на юбилей, но Дэвик воспротивился яростно: «Нет, хочу быть в этот день один, совсем один. И к телефону не подойду, и видеть никого не желаю. Никого, даже Таню. Никто в моей семье до такого возраста не доживал, а меня вот угораздило…»

Удел долгожителей – одиночество. Помимо болезней и тягот, утрат близких и друзей, ужас перед жизнью без свидетелей был для него еще более тяжким, чем для кого-либо: нет существа более неприкаянного чем кумир, чье имя когда-то было у всех на устах.

Старый еврей выглядывал из окна вагона поезда на каждой остановке, причитая «Ой вей! Ой вей!», до тех пор пока его не спросили, о чем он вздыхает. Он признался, что сидит не в том поезде.

Давид Ионович Бронштейн оказался не только в чужом поезде, но и в чужом столетии: его век умер раньше его, и от невостребованности, забытости он страдал не меньше чем от болезней.

Сказал как-то: «Грустно при мысли, что после матча с Ботвинником мне уже не довелось читать и слышать о себе столь же уважительных слов, как прежде».

В самом конце он вдруг увидел в зеркале старика и понял, как коротка, жестоко коротка жизнь. Достигнув преклонного возраста с его болезнями и разочарованиями, он делал из этого вселенскую трагедию, как будто такая участь не ожидает всех.

Требуя для себя бо́льшую степень соучастия и сочувствия, он сокрушался, что на его долю выпало слишком мало того, что обозначается словом с таким расплывчатым значением – «счастье».

На самом деле, ему было отпущено в достатке и счастья, и несчастья, только иногда он принимал одно за другое. Полагая, что его несчастье или то, что казалось ему таковым, должны разделять все, забывал, что у каждого имеются свои собственные проблемы и заботы, своя собственная жизнь.

Аrs moriendi каждый должен научиться сам, концовка любой человеческой жизни одинакова, и любой может поведать свою собственную историю об ошибках, потерях, страхах и боли.

Сценарий жизни предусматривает сокрушительное поражение в самом конце для каждого. Это поражение только подчеркивает алогизм бытия, но для Давида Бронштейна, всегда погруженного в себя, в собственный мир, столкновение с этим фактом стало вдвойне болезненным.

Разговаривавшие с ним по телефону в его последние минские годы знают, как протекали эти разговоры. Словесные излияния перешли в совершеннейшее недержание речи, а если собеседник собирался кончать разговор, он восклицал – «ну подождите еще минутку, мы же с вами не так часто говорим», а то и – «вы ведь, может, в последний раз меня слышите…»

29.6.2004 года

«Ну как здоровье в восемьдесят лет, вы можете себе представить, что значит – восемьдесят лет? А я как могу это забыть? Просыпаюсь утром, так годы эти сами мне напоминают… Жизнь пропала даром, прошла зря. Зря… Мне кажется, что у меня украли жизнь. Мне кто-то сказал тут из знакомых, что я – знаменитость. Какая знаменитость – я последний человек в этой стране.

Вам повезло, мне не повезло, вы поймите, вы живете в другой цивилизации, в Амстердаме, у вас другая жизнь, всё другое. Мне с вами по-английски говорить хочется, как с Томом. Хотя тот, конечно, не понимает здешней жизни моей ни на грамм, он ведь в другой цивилизации родился и живет, ну как он может понять? Но я сам виноват, конечно. Глупости делал, глупости… Хотя никогда не знаешь.

Поймите, как можно было играть в шахматы, если у меня всё время присутствовало чувство страха. Нет, не перед Ботвинником, хотя я его переоценивал тогда, думал, что он был сильнее, чем он на самом деле был, нет, это был страх перед ситуацией, в которой я оказался в жизни, в стране, всё вместе. Вы же захватили, пусть хоть немножко то время, вы же должны понимать, о чем я говорю… Вы знаете, я сегодня Капабланку читал. “Мою шахматную карьеру”, в 1923 году изданную. Так там всё сказано о шахматах. Всё, что знать надо. Он сказал очень доступные, простые до наивности, банальные вещи о шахматах. Написанные самовлюбленным человеком, только что чемпионом мира ставшим… Ужасная самореклама!

Мне жалко своей жизни, понимаете, этой ловушки, в которую я попал, мы попали. Поймите, это трезвый взгляд на вещи, а не самоунижение. Вот вы сказали – “сильный шахматист” – есть ведь художники и есть шахматисты, это ведь игра нервов, понимаете, нервов…

И еще я хотел вам сказать – не относитесь серьезно ко всему, что выходило за моим именем, не относитесь серьезно. Это всё Воронков меня спровоцировал, своими вопросами… Уверил меня, что это важно. Да и Фюрстенберг, ну что он понимает в нашей жизни.

Мне жалко, понимаете, мне жалко моей жизни… Всей жизни…»

23.3.2006.

Вы, Г., хорошо написали «Мои показания», я прочел их, но вот о Ботвиннике вы говорите, что я его ненавидел, хотя это же Ботвинник говорит, что я его ненавидел, а вы только записали… Но знаете, я ведь сам не хотел у Ботвинника выигрывать. Сам не хотел, а никто этого не понимает.

Всё ловушка, и жизнь ловушка, а шахматы тем более. Вот я молодой был, я ведь ничего не знал, мы все ничего не знали, и я не знал. А вот недавно переиграл партии турнира в Подебрадах 36 года, так знаете, Вера Менчик уже тогда староиндийскую играла, и как играла! В 36-м году!

Вы вот пишите о Тале – гений, гений, а я вот теперь партии Морфи и Андерсена переигрываю. Вот были гении! Как они играли! Они лучше нас играли. И по центру играли, и комбинировали, а мы думали, что мы всё открыли. «500 партий Андерсена”, вот это книга! Я знал, что он играл хорошо, но не думал, что так. Блестяще играл Андерсен!

…будете на Амстеле, зайдите в итальянский ресторан, это номер 20, вы ведь знаете это место? Я там угощал президента голландской федерации, профессора Барендрехта, Иоханна Барендрехта… Знали его? Замечательный был человек. Ах, если бы я был в Амстердаме, как мы с вами посидели бы славно за бутылочкой коньяка… И поговорили бы обо всем, обо всем.

Я Тане дал, конечно, доверенность на всё, но что она будет делать с моими книгами, со всем, не знаю даже. Я думаю, что я сделал ошибку, когда согласился переехать в Минск, ошибку, я одинок здесь очень. Очень.

Вы знаете, мне ведь всю жизнь не везло с женщинами, никогда, никогда у меня не было в жизни женщины, которая заботилась бы обо мне по-настоящему, никогда. Когда я сорок лет назад развелся с Олей Игнатьевой, я сделал ошибку, я был виноват, кругом виноват, придумал обиду какую-то, нелепую. Зачем? Я ведь всё помню, как ушел от нее, стал жить где-то, питаться где придется, как придется. У меня поэтому и болезнь эта ужасная развилась, и операция мучительная в 1990 году… А может, всё от того, что я во время Чернобыля в Минске был, кто знает…