реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Давид Седьмой (страница 16)

18

«Идеи бурлили в его голове, – вспоминает Авербах. – Он буквально исходил ими, безостановочно высказывая всё, что приходило ему на ум. “Как только дома жена выдерживает твой речевой фонтан?” – спросил я у него однажды. “А когда она не выдерживает, к соседям уходит”, – признался Давид с виноватой улыбкой».

Том Фюрстенберг писал, что «своими идеями Бронштейн щедро делится с организаторами турниров, спонсорами, судьями, игроками, частенько переступая черту, за которой люди начинают испытывать раздражение. Поэтому организаторы не очень охотно зовут его в турниры, а собеседники иногда не принимают всерьез».

Фюрстенберг вспоминает, что общаясь с Бронштейном в процессе написания книги, должен был регулярно делать паузы: «Я не думаю, что был более терпелив чем другие, но с ним просто вынужден был быть таковым. Когда терпение лопалось, я говорил: “Дэвик, ты можешь помолчать, ну хоть немного…” – и тогда он замолкал, пусть и не надолго. Он жил два года в Испании, в Овьедо, и работал тренером в местном университете. Его испанский уступал английскому, но был достаточным, чтобы давать уроки. Всё шло к тому, что ему предложат постоянное место, но они не могли выдержать его бесконечного монолога. Это и стало причиной того, что ему не продлили контракт в Овьедо».

Но если бы продлили, было бы ему хорошо там? Виктор Шкловский, вырвавшись в начале 20-х годов из Москвы в Берлин, утверждал, что ему живется там хуже чем в Москве, а вернувшись в Россию, сокрушался: «живу тускло, как в презервативе».

Если бы Шкловский остался на Западе, скорее всего его ожидала бы профессорская кафедра, поездки на конгрессы, встречи с коллегами. Пристойное размеренное существование, потом выход на заслуженную пенсию. Но для человека его типа и темперамента этого было мало, и вряд ли он был бы доволен своей судьбой.

Не думаю, что и Давид Бронштейн был бы доволен, если бы видел Русь из своего чудного далека. Слишком мал был для него этот мирок: беспокойный невротик, он не искал покоя, он жаждал признания.

Потеряв имидж страдальца, он превратился бы в доживающего свои дни пенсионера, не имея контакта ни со своими испанскими сверстниками, ни, тем более, с молодыми шахматистами.

А так – он снова вернулся в Дэвика, кем был всю жизнь и где ему было так уютно: страдающего, непонятого, недооцененного гения, которому, затаив дыхание, внимает несколько друзей и почитателей.

Том Фюрстенберг утверждает, что у Бронштейна были тогда и другие предложения, но все они закончились ничем по той же самой причине. Когда Том настоятельно рекомендовал ему поменьше говорить, к тому же постоянно впадая в повторы, Дэвик отвечал: «I like people».

Это, конечно, было не так: он любил, когда пипл внимал ему и восхищался им. Другие люди интересовали его только в их ретроспекции на него самого.

Наверное, ему было бы неплохо побыть с психоаналитиком: тот спрашивал бы его о чем-нибудь, Дэвик мог бы говорить часами, даже не задавая символичного вопроса: а как дела у вас?

Впрочем, он и так не задавал его. Не могу вспомнить, чтобы он когда-нибудь поинтересовался моими делами, планами: он, он сам, его шахматы, его место в них были смыслом и наполнением всей его жизни.

В последние годы у него образовался довольно обширный круг общения. Москвич – журналист и психолог. Другой москвич – инженер, выполнявший все просьбы и поручения Дэвика. Еще один москвич – шахматный журналист. Бельгиец – любитель шахмат. Его соавторы. Академик, живший в Москве неподалеку, его старинный и преданный поклонник. Французский историк шахмат. Англичанин – друг и переводчик, сам сильный шахматист. Почитатели в Испании, Исландии, Германии, Бельгии, Голландии, Франции, Англии: страны, в которых он регулярно бывал в постсоветское время.

Подолгу живя заграницей и играя за какой-нибудь клуб второй, а то и третьей лиги, он получал крошечные гонорары. Порой играл и бесплатно. Признание любителей, восхищение и гордость от факта, что за их маленький клуб играет великий Бронштейн, было для него важнее денег.

Но если с ним было непросто внимающему ему пиплу, самая большая нагрузка ложилась на близких. Где вообще лежит граница между восхищением незаурядным человеком и жертвенностью тратящих на него массу собственного времени и нервов находящихся рядом людей?

Если для шахматистов Давид Бронштейн был просто именем, за которым стояли сверкающие идеями партии, для общавшихся с ним каждодневно, видевших его капризным и мнительным, он был человеком из плоти и крови, требующим постоянного внимания.

Он часто и с удовольствием вспоминал встречи и беседы с Хейном Доннером. Случайно? Так же как голландский гроссмейстер, Бронштейн, прочтя статью в популярном журнале, мог смело пуститься в дискуссию с признанным специалистом в этой области, осыпая того наивными, пусть и почти всегда оригинальными выводами.

Жена Бронштейна, профессиональный музыковед, говорит, что в музыке Дэвик по-настоящему не разбирался. Что не мешало ему порой рассуждать и на музыкальные темы.

Марку Тайманову запомнился длинный монолог Бронштейна после просмотренного в Большом театре «Лебединого озера». На редкость нудный, по словам Тайманова, рассказ Дэвик закончил откровением: «Ты же знаешь, как я люблю музыку Чайковского, но “Танец маленьких лебедей” я бы сочинил иначе…»

Помню наш разговор об Эйве, которого, как мне казалось, я знал много лучше его. Хотя оценки Бронштейна отличались от моих, я не возражал, а он продолжал развивать стройную, связную концепцию, и я подумал тогда: этим человеком с устойчивой репутацией чудака мир воспринимается иначе, нежели мною. Или иначе, чем всеми?

Он обобщал, домысливал и дополнял воображением то, чего не хватало для созданной им картины. Прошлое двоилось у него на воспоминания о том, что было и чего не было, непрожитое, но пережитое. Частенько принимавший свои фантазии за реальность и парируя факты собственными правдами, он пользовался одним и тем же приемом: сначала брал факты в долг у реальности, потом запускал в действие приводной ремень своей фантазии, после чего отдавал взятое взаймы, поражая собеседника оригинальностью выводов. В подкрепление своего мнения он, как фокусник, вытаскивал из рукава всё новые доказательства и принимался жонглировать ими.

Порой он вел себя как персонаж Борхеса, написавший статью о возможности обогащения шахмат, устранив одну из ладейных пешек. Герой рассказа всячески размышлял об этом новшестве, даже вроде рекомендовал его, но в конце концов всё же отвергал.

Услышав, что я провел целый день с ним, Юрий Разуваев удивился: «И тебе удалось это? Как ты выдержал?»

От потока информации и фонтана идей голова шла кругом и приподнятость от того, что тебе, тебе лично излагает свое сокровенное великий шахматист, сменялась раздражением: ну сколько же можно? Вспоминались строки Высоцкого: «все мозги разбил на части, все извилины заплел…» и, дивясь хитросплетениям его мыслей, я думал: хорошо все-таки, что на свете есть Давид Бронштейн, и какая была бы катастрофа, если бы пришлось иметь дело с армией бронштейнов.

После получаса разговора с Бронштейном мысли начинали путаться, душа просила покоя. Собеседник как бы вступал в гравитационное поле, из которого невозможно выйти, и я порой ловил себя на мысли о том, что неплохо было бы вернуться из 1951 года и рокировки ферзем в реальный мир обычных людей.

Когда он общался с молодыми, те, польщенные вниманием маэстро, поначалу с пиететом внимали ему, но, будучи не в силах переварить поток идей, старались поскорее освободиться от плена, внимание их рассеивалось, и бронштейновские пули уходили в молоко. Он восхищал людей или раздражал их, но чаще восхищал и раздражал одновременно.

Однажды, выиграв партию у эстонского кандидата в мастера, сказал тому: «Зачем вы играете в шахматы, вы же ничего не понимаете в них, на самом деле это же элементарная игра, элементарная…» И завел свою обычную пластинку, озвучивая мысли человеку, играющему в шахматы просто для удовольствия.

Евгений Алексеевич Кальюнти – историк архитектуры и любитель шахмат неоднократно встречался с Бронштейном в Таллине. Он вспоминает, что напор словесных атак Бронштейна был настолько высоким, что после часовой беседы с ним его охватывала чудовищная усталость, как после тяжелых марафонов, в которых Кальюнти тогда регулярно принимал участие.

Эстонец прекрасно понимал, что имеет дело в первую очередь с выдающимся шахматистом и, видя все странности Бронштейна, воспринимал его только в таком качестве.

«Пару раз он приглашал меня в гостиницу, – вспоминает Кальюнти. – На подоконнике его комнаты стояла початая бутылка коньяка. “Не хотите ли рюмочку – предложил однажды Бронштейн, – это ведь тоже способ снять напряжение. Знаете, мы ведь работаем на больших оборотах”».

Его не знающий покоя ум искусно плел новые сети, затягивая в них слушателя, еще не выбравшегося из предыдущих. Однажды, воспользовавшись паузой, взятой им для перевода разговорных стрелок, сказал ему, что в колледже иезуитов одним из наказаний было наложение молчания сроком от получаса до целых суток. Последнего наказания ужасно боялись.

«Это вы меня имеете в виду?», – заметил он и так по-детски улыбнулся, что я тут же пожалел о сказанном.