реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Давид Седьмой (страница 15)

18

Казалось, развал Советского Союза и наступившая свобода должны были принести им обоим огромное облегчение. Этого не произошло. Прожив жизнь при ином атмосферном давлении, они не смогли приспособиться к разреженному воздуху постсоветской России.

Неся в себе накопленный жизненный опыт в условиях, предложенных им временем и обстоятельствами, оба могли жить только в системе координат Советского Союза, при условии если бы их выпускали за границу, когда они бы того пожелали.

Неудивительно, что Бронштейну после долгих странствий в конце концов не показался Запад, а Таль откровенно страдал в Германии, где пытался жить в последний период жизни.

Но несмотря на наличие многих общих черт, между ними была и огромная разница. Прежде всего – фактическая. Став в двадцать три года чемпионом мира, Михаил Таль с необыкновенной легкостью осуществил то, на что только замахнулся Давид Бронштейн.

Бронштейн сыграл вничью матч на мировое первенство и почти стал чемпионом мира. Почти. После матча Вайнштейн высказал мнение, что Бронштейн является моральным победителем. Пусть так, но бесстрастная история, в которой ничего изменить нельзя, предпочитает не моральных победителей, а фактических. Шахматы, как и жизнь, безжалостны: стрелок, чуть-чуть не попавший в десятку и оставшийся без награды, не лучше того, кто бьет мимо мишени.

«Только один ход, – не уставал повторять Бронштейн. – Только один ход – и такая огромная разница!»

Но так уж устроен жестокий мир спорта: разница именно в этом ходе, в одном сантиметре, в доле секунды. В фотофинише, возносящем одного соперника на пьедестал, а другого низвергающего вниз. Именно в этом и заключается разница.

Когда пик карьеры остался позади, Таль продолжал просто жить и играть, стремясь извлечь как можно больше удовольствия от настоящего и не задумываясь, что скажут, подумают или напишут о нем.

К мнениям других о себе и о своем месте в шахматах Бронштейн относился крайне ревностно, и многочисленными дифирамбами известных шахматистов и рядовых любителей расцвечены его последние книги. Высказывания же высшего комплиментарного порядка он предоставил своим соавторам, озвучивая чрезвычайно высокую самооценку их голосами.

Бронштейн оставил после себя обширный архив, в котором хранил всё, начиная едва ли не с самых первых шагов в шахматах. Таль не собирал ни кубков, ни медалей, ни фотографий, ни дипломов, невозможно даже представить его за этим занятием.

Нет ничего плохого в озабоченности перед вечностью, но это посмертное честолюбие всегда превращалось у Таля в очередную шутку. Хмыкая, читал собственный некролог: «пожалуй, он мне может пригодиться – вот попаду ненароком в милицию, покажу им эту бумаженцию: если меня нет на свете, на кого ж составлять протокол…»

Замечательный русский писатель Варлам Шаламов, вспоминая детские годы, писал: «Чужой отличный ответ на любом занятии я воспринимал как личное оскорбление, как обиду», а Томас Манн, прочтя «Игру в бисер», воскликнул: «Все-таки неприятно, когда тебе напоминают, что ты не единственный!»

Похожие чувства испытывал Бронштейн, когда взошла звезда Михаила Таля. Хотя отношения между ними внешне были вполне дружескими, Бронштейн ревновал Таля к его успехам, эта ревность-зависть была заметна всем, и Таль тоже не мог этого не чувствовать.

«Он был честолюбив, тщеславен, эгоистичен. Затруднительно сказать, чего было больше. К этим чертам еще можно прибавить злопамятность, зависть к славе, мстительность. Он был очень чувствителен к славе и безрассудно ревнив».

Это характеристика Варлама Шаламова, данная одним из его искренних и близких друзей, восхищавшимся его рассказами. Читая ее, я тоже вспомнил о Давиде Бронштейне.

Михаил Ботвинник, отмечая лакуны в игре Таля, признавал, что когда начинается открытая счетная игра, ему нет равных.

Тигран Петросян заметил как-то, что лично знал только одного гения – Таля.

Самые высокие характеристики Талю давал Леонид Штейн, а у Марка Тайманова первоначальный скептицизм по отношению к Мише сменился безграничным восхищением. Такое же чувство к Талю испытывал Сало Флор, немало повидавший на своем веку.

И только Бронштейн говорил, что Таль не производит на него большого впечатления.

Корчной вспоминает, как во время первенства страны в Москве в 1957 году, наблюдая искрометную игру Таля, сокрушавшего одного соперника за другим, Бронштейн говорил: «Ну что Таль, вот он жертвует всё время, жертвует… Он думает, что он первый, кто играет в таком стиле. Посмотрел бы он на мои партии. Или молодого Болеславского. Он думает, что до него так никто не играл…»

Или в другой раз: «У меня очень экономичный стиль игры. Это Таль играл очень сложно, нагромождая варианты, которые в большинстве своем придумывал после партии. Все они нереальные. Таль просто закручивал позицию, нагнетая страх на партнеров».

В конце жизни он скажет: «Сейчас, когда я перебираю свой архив, я удивляюсь, как много писали обо мне газеты. Заголовки статей не отличались разнообразием. Еще до Таля меня называли волшебником и великим маэстро, гением комбинации!»

Внутренний самосуд напрочь отсутствовал у него, имела место быть только едкая горечь и обида на всё и вся. Джойс советовал три средства, чтобы обратить обиду в творчество: молчание, изгнание и хитроумие. Хитроумный Дэвик испробовал изгнание и молчание, но всё равно его творчество последнего периода пронизывают жалобы и обиды.

Никогда он не винил себя, всегда кого-то. Другого, другую, других, выуживая из фантастической памяти своей все новые факты в подтверждение приводимых им аргументов.

В Брюсселе на Кубке ГМА после партии Таля с Торре, закончившейся вничью, я спросил: «Миша, а почему ты так не сыграл? Там разве не лучше было?»

Таль задумался на мгновение. «Знаешь, просто не допёр…» Так никогда не смог бы ответить Давид Бронштейн.

Образ страдальца до сих пор ассоциируется с именем Бронштейна, в отличие от Таля – веселого, бесшабашного гения-гуляки, ни о чем не заботящегося и живущего сегодняшним днем.

Когда Бронштейн играл матч с Ботвинником, ему было двадцать семь лет. После этого он оставался в шахматах еще с полвека. Он выиграл межзональный турнир в Гетеборге в 1955 году. Побеждал в чемпионатах Москвы. Выиграл или разделил победу в нескольких турнирах смешанного состава. Список этих турниров довольно куцый, и по большому счету после матча с Ботвинником Бронштейн не выиграл уже ничего.

Такое случается с человеком творческим. Юрий Олеша создал свои лучшие произведения между 1924 и 1931 годами. Всё, написанное им после этого, создано как бы другим человеком. После 1931-го года у Олеши можно найти превосходную метафору, несколько отличных страниц, но прозы такого замеса уже не встретишь.

Так и у Давида Бронштейна за полвека последующей турнирной практики встречаются блестящие партии, эффектные ходы, оригинальные замыслы, но постоянного полета вдохновения, такой плотности результатов уже нет.

Мощный, гениальный шахматист ушел из него задолго до его физической смерти. Здесь и там в его партиях можно увидеть былую мощь, но из подавляющего большинства их вытекли радость и напор.

Он играл так же, как совокупляются в пожилые годы: из чувства долга, без особого интереса к процессу. Его талант остался при нем, но о бронштейновском таланте стали говорить больше абстрактно и в прошедшем времени.

Олеша всё понимал сам, и это его ужасало. Об этом можно прочесть в дневниковых записях Юрия Карловича, о том же говорили его друзья. «Он приезжал с намерением писать, писать, но писал мало, потому что вокруг было столько друзей и искушений. Спуститься в ресторан, где подавали вкуснейшие киевские котлеты, где можно сидеть, не торопясь. И говорить, говорить…» – вспоминал коллега Олеши о приездах писателя в Одессу.

Давид Бронштейн даже не предпринимал попыток измениться, сделать выводы и говорил, говорил… Казалось, мысль рождается у него во рту, говорильня стала его жизнью.

У греков понятия «быть» и «говорить» выражаются одним и тем же словом. Для него эти понятия тоже стали идентичными.

Бронштейн-философ, Бронштейн-говорун подмял под себя Бронштейна-шахматиста, и он всё больше оказывался в разладе с самим собой.

Такой разлад может быть преодолен двумя способами: либо человек пытается что-то сделать с физиономией, либо – с зеркалом. Он выбрал второе, став живой иллюстрацией, чем становятся чудачества гения без главной составляющей: «предвестьем льгот приходит гений и гнетом мстит за свой уход».

Есть охотничий термин – «вязкость». Так говорят о собаке, которая, почуяв дичь, идет по следу, не сбиваясь и не отвлекаясь на посторонние и случайные запахи; такая собака не вернется без добычи в зубах.

У всех великих игроков была такая вязкость. Была она и у Бронштейна, до тех пор пока философствование не стало брать верх над самой игрой.

Трудно сказать, что произошло, если бы его выдающийся талант и энергия были направлены только на шахматы, как было, например, у Фишера. Но если бы это случилось, тогда это был бы, конечно, не тот Бронштейн, которого все знали. Или думали, что знали.

В 1963 году он играл вместе с Юрием Авербахом в Вейк-ан-Зее. По тогдашней традиции участники жили на частных квартирах, и оба гроссмейстера в течение всего соревнования делили комнату в доме главного врача.