реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Давид Седьмой (страница 14)

18

В свои лучшие годы оба играли с невероятным напором и концентрацией. Эту исходившую от них энергию соперники чувствовали едва ли не физически.

Давид Бронштейн имел обыкновение проигрывать в первом туре: ему требовалось какое-то время для разогрева. Но, набрав скорость, мог развить ураганный темп. В матче Москва – Прага в 1946 году Бронштейн, проиграв в первом туре, в последующих одиннадцати отпустил соперникам только одну ничью.

Таль тоже неоднократно проигрывал на старте. Один из многих примеров – турнир в Бледе (1961), когда, проиграв Фишеру в первом туре, Таль в конце концов догнал, а потом и опередил американца.

У обоих был период, когда они исступленно занимались шахматами. Страстному исследованию посвящались долгие дни, недели, месяцы.

Не всё было им одинаково интересно: заниматься эндшпилем казалось обоим скучным, да и количество партий, выигранных напором, атакой, инициативой было так велико, что сами собой сглаживались погрешности в технике. Но любому тренировочному процессу и Бронштейн, и Таль предпочитали саму игру.

Феномен Капабланки Бронштейн объяснял бесчисленными партиями блиц, которые молодой кубинец, отрабатывая технику, играл в Нью-Йорке в студенческие годы. Бронштейн знал, о чем говорил: годы, проведенные Дэвиком в киевском Доме пионеров за пятиминутками, да и последующие в Москве, выработали автоматизм, быстрое принятие решений и молниеносную ориентацию в самых запутанных положениях.

Лариса Вольперт вспоминает, как в 1947 году молодой Бронштейн дал ей полушутливый совет: «Хотите усиливаться в шахматах, играйте как можно больше блиц, причем играйте евгеники, а не платоники». (Выражение, часто употреблявшееся тогда блицорами: «платониками» называли обычные партии, а «евгениками» – на интерес).

Несмотря на быстрый и точный расчет, Бронштейн, стремясь вычислить позицию до конца, частенько испытывал недостаток времени. Конечно, у него не было таких жутких цейтнотов как у Решевского, но если американец, играя на флажке, подпрыгивал на стуле, заглядывал в бланк соперника и очень нервничал, Бронштейн сжимался в комок и как бы сливался с доской и фигурами, только время от времени бросая короткие блики на циферблат часов.

Недостаток времени только подстегивал его, и нередко соперник, как завороженный, смотрел на висящий флаг Бронштейна и ошибался первым. То же можно сказать и о выдающемся блицоре Тале, частенько повторявшем: «Спокойствие – моя подружка!»

И один, и другой не только тонко чувствовали состояние соперника, но и были неравнодушны к реакции зрительного зала, аплодисментам. Думаю, что и постоянное участие обоих в первенствах Москвы по молниеносной игре объясняется не только любовью к блицу, но и живым контактом с публикой, плотным кольцом окружавшей столики в парке Сокольники, громогласно объявляющимися после каждого тура результатами, ажиотажем, царящим на игровой площадке и за ее пределами.

Оба не особенно нуждались в тренере, скорее им был нужен преданный, близкий человек, который, постоянно находясь рядом, создавал бы настрой, вселял уверенность, отпускал комплименты, не забывая при этом напомнить, что пора пообедать, поужинать, сходить на прогулку – ведь гений зачастую оказывается менее приспособленным к жизни, чем простые смертные.

Таким человеком для Бронштейна был Борис Самойлович Вайнштейн, для Таля – Александр Нафтальевич Кобленц. Всех остальных, работавших с ними, можно назвать как угодно: спарринг-партнерами, секундантами, помощниками, консультантами. Вайнштейн и Кобленц были для них всем.

И Бронштейн, и Таль обладали очевидным литературным даром, но ни один, ни другой не любили писать, предпочитая надиктовывать свои статьи и книги. «Я не писатель, – обронил как-то Таль, – я говоритель. Не громко, но говоритель…» Бронштейн тоже предпочитал надиктовывать книги своим соавторам: Георгию Смоляну, Сергею Воронкову, Тому Фюрстенбергу.

Полвека назад молодой питерский литератор Андрей Арьев отдыхал вместе с приятелем в Ялте. Оба оказались на мели, да на такой, что и денег на обратную дорогу не оказалось. Вдруг видят: по дорожке парка идет Давид Ионович Бронштейн, друзья сразу узнали прославленного гроссмейстера. Набравшись смелости и вспомнив имя-отчество, подошли к нему и честно признались в плачевном положении.

«Вернете, когда на месте окажетесь», – сказал гроссмейстер и вручил нужную сумму совершенно незнакомым людям. Кто еще мог бы поступить таким образом? Разве что Таль, если бы нашел сотенную, случайно завалявшуюся за подкладкой кармана.

За границей перед каждой покупкой Бронштейн не освежал в уме соотношение мало что стоящих рублей и драгоценной валюты, беззаботно тратя ее на безумные, с точки зрения коллег, предметы. Понаторевшие в заграничных поездках, знающие реальное соотношение цен советские гроссмейстеры везли из заграницы товары частично для собственных нужд, частично для выгодной продажи, и смотрели на Бронштейна, как на человека не от мира сего.

Таль был из той же породы, хоть и несколько отличался от Бронштейна: Миша просто терпеть не мог хождения по магазинам. Однажды, закончив в голландском Тилбурге процедуру покупок по заранее составленному для него списку, Миша перешел к предметам экипировки собственной персоны.

«С этим всё ясно, – положил Таль конец тягостному для него походу. – Дома скажем, что этого пока в Голландию не завезли…»

Федор Степун вспоминал Марину Цветаеву: «Было в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничтожимый эгоцентризм ее душевных движений». Ему вторил Юрий Терапиано: «Об эгоцентричности Цветаевой можно написать целую диссертацию».

Шагал считал, что художник имеет право быть эгоистом, так как слишком напряженная работа не позволяет считаться с чувствами других.

Один из современников писал о великом писателе: «Решительно надо сделаться эгоистом вроде Чехова – только тогда и успеешь что-нибудь да сделать».

Мстислав Ростропович утверждал: «Те гении, которых я знал – Шостакович, Прокофьев – были смертельными эгоистами. Вероятно, когда Бог дает такое солнце в тебя, человек невольно начинает охранять это солнце. Прокофьев, например, куда бы он ни был приглашен, в одиннадцать вечера уходил. Уходил и из Кремля, там где Сталин сидел – не имело значения. И Шостакович где-нибудь в гостях сидит – часто бывало у меня дома, – когда сочтет нужным, скажет: “Поели, попили, пора по домам”. Они не сговаривались по этому поводу. Просто охраняли свой гений. Сохраняли то, что в них заложено, чтобы отдать это людям. Я знал еще гениев – Пикассо, например. Тоже жуткий эгоист был, нечеловеческий эгоист. Потому что все они понимали, что это за дар, и берегли его».

Можно согласиться или не согласиться с выдающимся музыкантом по поводу причин эгоцентризма, свойственного людям, наделенным необыкновенным талантом, но и Давид Бронштейн, и Михаил Таль, будучи по характеру совершенно разными людьми, требовали абсолютного внимания к себе. И хотя их эгоцентризм был наряжен в разные одежды, у обоих было огромное, соразмерное таланту честолюбие.

Корчной называет Давида Бронштейна гением. Что такое гений? Существуют ли градации гения? Всегда ли гений гениален? Когда гений перестает быть гением?

Очевидно, что в наше время всеобщего измельчания не избежало инфляции и это понятие. Сегодня молодые шахматисты легко раздают патенты на гениальность, причем речь идет о коллегах, играющих с ними в одних турнирах.

Лев Ландау в ответ на вопрос: «Говорят, вы – гений?» – серьезно ответил: «Нет, я не гений, но очень талантливый», а Роберт Фишер был предельно краток: «Гений – только слово. Если я выигрываю – я гений. Если нет – нет».

«Да, я лучший писатель… но у Катаева демон сильнее», – сказал однажды Юрий Олеша, сравнивая себя с Валентином Катаевым.

Не знаю, какими мерками могут быть измерены выдающиеся таланты Бронштейна и Таля, но все, близко знавшие Михаила Таля, поймут что я имею в виду: его демон был сильнее бронштейновского.

«Гений» – не математическая формула, гениальности нельзя научить или научиться. Нередко расцвет гения совпадает с годами юности, а последующая жизнь является лишь постепенным, порой и внезапным, угасанием «божественного пламени». Проявление гения возможно только в состоянии одухотворения и подъема, но одухотворение не может длиться вечно; такое состояние не поставишь на конвейер.

Рембо был поэтом всего четыре года. Мицкевич не писал стихов последние двадцать лет, но поэты, писавшие их до самой смерти, нередко оказывались только однофамильцами самих себя, от которых когда-то исходил божественный свет.

И Бронштейн, и Таль не были гениями на протяжении всей карьеры. Для Таля – это отрезок 1957–1960 годов, может быть, еще несколько лет. До конца жизни ему удавались порой «талевские» партии, уже в зрелом возрасте он осуществил длинную беспроигрышную серию, но когда речь заходит о феномене Таля, подразумевается нечто другое.

Расцвет Давида Бронштейна пришелся на первое послевоенное семилетие (1945–1951). Хотя и после этого он сыграл немало замечательных партий, из уникальных и единственных в своем роде его шахматы постепенно превращаются в шахматы блестящего гроссмейстера, но без того «ах!», какими были партии раннего Бронштейна. И когда речь идет о гении, опередившем время, мы вспоминаем Бронштейна, на одном дыхании вышедшем на Ботвинника и оказавшегося достойным соперником чемпиону мира.