реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Давид Седьмой (страница 18)

18

«В ладейном эндшпиле три против трех на одном фланге при сдвоенных пешках “f” у слабейшей стороны ничью легче сделать, если пешки “h” вообще нет, – заявил однажды Бронштейн, – двух пешек совершенно достаточно, у короля больше пространства для маневра, пешка “h” только мешает…» Обижался, когда внимавшие ему, переглядывались, с опаской посматривая на маэстро: «Ну что вы на меня смотрите, вы на позицию смотрите…»

Послевоенное десятилетие Давид Бронштейн находился на вершине мировых шахмат. Но проблема всех вершин в том, что дальше – спуск! Так же как для альпиниста, для шахматиста зачастую он оказывается труднее подъема.

Хотя через несколько лет после матча на мировое первенство Бронштейн оказался в палаточном лагере, отстоявшем от вершины сначала на один, а потом и на несколько уровней, он продолжал вести себя, как будто стоял еще на самом верху и требовал соответствующего отношения к себе.

Его могло задеть совершенно невинное замечание, даже интонация, и беседовавшие с Бронштейном должны были быть очень внимательны в выборе выражений. Уверен, чувство – как бы не обидеть ненароком знаменитого гроссмейстера – присутствовало у каждого, общавшегося с ним. Постоянно находясь в состоянии затаенной обиды, он болезненно относился к малейшему намеку на неуважение к себе, видя пренебрежение там, где его не было и в помине.

Даже комплименты, отпускаемые ему коллегами, не казались ему таковыми. Полугаевский назвал его однажды «наихитрейшим и наиковарнейшим гроссмейстером», без всякого сомнения имея в виду фантазию и изобретательность Бронштейна.

Давид Ионович тут же дал отповедь в печати. «Не знаю, как воспринимать эпитеты – как похвалу или как осуждение. Я долго думал: не позвонить ли ему и спросить, не нужен ли коллеге 17-томный словарь литературного русского языка, из которого он бы мог выбрать для характеристики моего шахматного стиля слова чуток помягче», – писал Бронштейн.

Если бы он знал, что слово «хитрость» на древнерусском означало «искусство», а «хитрый» – «художник», он, может быть, смирился с «хитрым Дэвиком», так прилипшим к нему.

Как-то Василий Иванчук начал: «Вот я видел одну вашу партию…» Сразу следует вывод Бронштейна: «Одну партию… Что он хотел сказать этим? Одну партию?..»

Карпов после ничьей с ним заметил: «Давид Ионович! А вы неплохо играете в шахматы!» «Почему он мне так сказал?» – не мог успокоиться Бронштейн. – Не понимаю. Не понимаю…»

Юрий Разуваев, выиграв азартно поставленную Бронштейном партию, сказал: «Со мной так нельзя играть…»

Обида на Разуваева, всегда восхищавшегося выдающимся талантом Бронштейна, помнится годами.

Не проходит обида и на итальянцев, вручивших приз имени Джоакино Греко в 1990 году Ботвиннику, а не ему.

А почему при посещении клуба в Париже давняя знакомая Бронштейна, представляя его, «не сказала посетителям клуба, что у нас в гостях знаменитый шахматист и не предложила наградить его аплодисментами?»

Когда в 1991 году он приехал в Гастингс, его включили во второй турнир. Саркастически спросил устроителей: «Скажите, а если бы к вам приехал Капабланка, вы бы его тоже включили в побочный турнир?»

Досталось и Реймонду Кину, написавшему: «Бронштейн наверняка не был достойным противником Ботвинника образца 1948 года».

Реакция Бронштейна: «Любопытно, с чего это он взял? Ведь до этого мы с Ботвинником сыграли две партии, и счет был 1,5:0,5 в мою пользу?»

На Спартакиаде народов СССР в 1979 году Бронштейн был запасным в команде Москвы. Его партия с Панченко осталась неоконченной, и капитан команды решил проконсультироваться с Петросяном и Смысловым, тоже игравшими за сборную столицы. Оба рекомендовали один и тот же план: четкую расстановку фигур, ведущую к постепенному техническому выигрышу.

«Нет, Бронштейн так не играет!» – заявил Давид Ионович.

Борис Постовский вспоминает, что Бронштейн был раздражен самим фактом обращения к экс-чемпионам мира: «Они что, лучше меня понимают шахматы?» При доигрывании он пошел по собственному замысловатому пути, и партия закончилась вничью.

Во время турнира в Кисловодске в 1968 году скоропостижно скончался Владимир Симагин. Устроители турнира связались с Москвой – что делать: прервать соревнование? продолжать играть? Ответ последовал довольно быстро: довести турнир до конца.

«Видите, умер Симагин, и турнир продолжается, как ни в чем не бывало, – комментировал Бронштейн, – а вот если бы умер я, как вы думаете, продолжали бы играть?..»

Яков Нейштадт вспоминает, как в 1974 году, когда самолет с группой советских туристов подлетал к Ницце, где проводилась Олимпиада, Бронштейн очень волновался: «Интересно, приедут ли в аэропорт встречать меня, я ведь все-таки матч на первенство мира играл…»

В теоретической колонке «New in Chess» я написал о королевском гамбите и о партиях белорусского гроссмейстера Федорова, едва ли не единственного в конце девяностых годов осмеливавшегося применять этот дебют на высоком уровне. Бронштейн обиделся: я не упомянул его имени, хотя речь шла только о последних веяниях в этом, почти совершенно вышедшем из практики дебюте.

Вспыхнул однажды: «Вы пришли к такому выводу? Если вы откроете “Шахматную Москву” за 1959 год, увидите, что я писал по этому поводу еще сорок лет тому назад…» – вынуждая меня смиренно опускать голову.

В причудливых изгибах его мысли можно было найти элементы скепсиса, иронии, но никогда – по отношению к самому себе. Бронштейн обличал, шутил, сравнивал, эпатировал, философствовал, скептически улыбался, сокрушался, жаловался, но я не могу припомнить в его речах хоть какой-то намек на самоиронию.

У Ботвинника тоже непросто найти самоиронию, для него была характерна скорее трезвая оценка. «Прошу критически отнестись к моим высказываниям, ведь известно, что пожилые люди обычно считают, будто раньше всё было лучше…» – написал однажды Ботвинник.

Пожилые люди? Это стало больным местом Бронштейна задолго до того, как он сам стал пожилым. Молодые, их отношение к шахматам, их гонорары, их самомнение и прагматизм стали для него больным местом. Что они в самом деле думают себе, эти молодые?

Немало людей испытывают стыд, вспоминая молодые годы. Другие – грусть. Грусть по тому времени, когда бурлила кровь, когда мог свернуть горы, когда даже не задумывался о будущем: безграничное, оно просто не существовало. Грусть по ушедшим дням нередко оборачивается ворчанием и осуждением молодых: если собственную молодость не вернуть, появляется неприязнь и зависть к чужой. К высокомерию, бесшабашности, безоглядству, кажущихся с высоты прожитых лет глупостью.

Уход с авансцены – тяжелый экзамен, и далеко не все выдерживают его: ведь стареть много труднее, чем читать красивые метафоры о старости знаменитых философов.

Шахматы на высоком уровне – жестокое занятие и в отличие от других, «нормальных» профессий, успех шахматиста – всего лишь отсроченный провал. Старость в спорте приходит много раньше чем биологическая и воспринимается значительно болезненнее, поэтому трагедия старения должна быть преодолена по возможности с меньшими потерями.

Бронштейн тоже столкнулся с проблемой, которую рано или поздно должны решать все профессиональные шахматисты: что делать, когда результаты медленно, но верно снижаются и конца падению нет?

Он добился выдающихся успехов, когда ему едва перевалило за двадцать. В таком возрасте редко задумываешься о будущем, и реакция человека на молодых, идущих на смену, непредсказуема.

От него не раз можно было услышать: «Да мы с Болеславским так играли еще до войны в легких партиях в киевском Доме пионеров…» Или: «Не пойму, почему я должен что-то доказывать молодым шахматистам, я могу их учить!»

Он не хотел мириться с тем, что слава тоже ветшает, а вчерашний успех принадлежит вчерашнему дню. «Меня оттерли на обочину шахматной жизни», – повторял Бронштейн, не желая признать очевидного: на обочину жизни к старости оттирается каждый.

Особенно это заметно в спорте, где нет скидки на возраст, усталость, плохое самочувствие, где требуются постоянные доказательства успеха. Успеха, базирующегося не на разговорах о былых заслугах, а сегодняшнего, живого успеха, подтвержденного результатами в турнирной таблице.

Старики, повторяющие мантру «раньше было лучше», правы, по-своему, потому что раньше для них них не было никакого «раньше», все было только сейчас и в будущем.

Молодой Джонатан Свифт составил свод правил, которых обещал придерживаться, когда постареет.

«Не выказывать чрезмерной суровости к молодым, наоборот, быть снисходительным к слабости и заблуждениям юности.

Не говорить много, особенно о себе.

Не слушать льстивых уверений.

Не повторять без конца один и тот же рассказ в одной и той же компании.

Не раздавать налево и направо советы, не докучать ими тем, кто в них не нуждается.

Не быть брюзгливым, угрюмым или подозрительным.

Не позволять друзьям хвалить себя и вообще преднамеренно не возбуждать к себе внимания».

Вряд ли эти правила попадались когда-нибудь на глаза Давиду Бронштейну. Будучи оттесненным во второй ряд, а потом и в арьергард, он так и не смог смириться с этим. «Молодые думают…» – частенько начинал свой монолог Давид Ионович.

Игравшие с ним в 70–80-е годы прошлого века, когда его практическая сила пошла на убыль, а поток философских рассуждений наоборот усилился, считают, что его жизненный перформанс был вполне осознан.