18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Геннадий Казанцев – Сквозь века. Лекарь без имени (страница 3)

18

И Андрей понял, что у него появился первый в этом мире человек. Пусть двенадцати лет от роду. Пусть раб, как и он сам. Но человек, который смотрел на него не как на вещь и не как на диковину — а просто с интересом. По-детски, честно.

Это было немного. Но это было хоть что-то.

Ночь он провёл в крохотной каморке — четыре шага в длину, три в ширину. Деревянный топчан с тощим тюфяком, набитым чем-то жёстким и колючим — соломой, наверное. Глиняный светильник, в котором плавал в масле фитилёк и давал слабый дрожащий огонёк. Окошко — узкая щель под самым потолком, без стекла, затянутое на ночь куском мешковины.

Он лежал на спине и смотрел, как по низкому потолку ходят тени от догорающего фитилька. За тонкой стенкой всхрапывал во сне повар. Где-то дальше тихо, во сне, всхлипывал ребёнок — Публий, наверное.

И вот тут, в темноте, когда день кончился и делать больше было нечего, на Андрея навалилось всё сразу.

Мама. Она ждала его к воскресному обеду. Он обещал позвонить. Сестра с её вечными смс. Ребята с подстанции — сменщик Витёк, который остался работать за него, пока он в отпуске мотался в этот чёртов Рим по горящей путёвке. Квартира. Его старая куртка, которая сейчас была на нём. Телефон в кармане джинсов — он вспомнил про телефон и вытащил его дрожащими руками.

Экран засветился в темноте — синим, невозможным, потусторонним светом. 8% зарядки. Ни одной палочки сети. Время на экране показывало 14:20 — то самое время, когда он оступился у колонны. Фотографии в галерее: вот площадь перед вылетом, вот самолёт, вот он сам, дурак, улыбается на фоне Колизея.

Другой мир. Целый другой мир помещался в этой стекляшке, и этот мир был так же недостижим, как если бы его никогда не существовало.

Андрей смотрел на экран, пока не защипало в глазах. Потом погасил его — надо беречь заряд, беречь этот последний огонёк родного мира, — сунул телефон обратно, поглубже, и отвернулся к стене.

Он не заплакал. Он думал, что заплачет, но слёз не было — было что-то хуже, суше, тяжелее. Он лежал и заставлял себя дышать ровно, вдох-выдох, как учил когда-то паникующих родственников на вызовах: «Дышите со мной, вдох на четыре счёта, выдох на четыре».

И постепенно из хаоса в голове начала складываться одна-единственная мысль. Не план ещё — так, зацепка. Спасательный трос в темноте.

«Меня купили за руки, — думал Андрей. — Старик видел, что я сделал на рынке. Он взял меня не пахать землю и не таскать камни. Значит, ему нужно то, что я умею. А то, что я умею, — здесь дороже золота. Здесь нет ни антибиотиков, ни капельниц, ни аппарата ИВЛ, ни даже чистого бинта. Здесь человек умирает от загноившейся царапины. А я знаю, отчего она гноится и что с этим делать».

Мысль была страшной и утешительной одновременно. Страшной — потому что он вспомнил, как расступилась толпа, как кто-то сделал пальцами знак от дурного глаза. Здесь тонкая грань между «лекарь» и «колдун», и он эту грань пока не видел. Один неверный шаг — и спасителя объявят отравителем, наводящим порчу. А что делают здесь с рабом, которого сочли колдуном, Андрей мог только догадываться — но он видел сегодня по дороге, у обочины, тёмные кресты на холме и то, что на них висело. Видел и поскорее отвёл глаза.

Но это был шанс. Единственный. Не бежать сломя голову в никуда. А стать нужным. Незаменимым. Тем, кого берегут.

«Сначала — язык, — решил он, и от того, что появилось хоть какое-то решение, стало чуть легче. — Без языка я никто. Глухонемая скотина. Публий. Начну с Публия — он ребёнок, он не побрезгует со мной возиться. Буду показывать на предметы и спрашивать. Как маленький. Заново, с нуля».

Он повторил про себя два слова, которые уже знал: «Дромон». «Публий».

Потом, помедлив, добавил третье — своё новое, чужое имя, которым его окрестил повар.

— Андре, — прошептал он в темноту, пробуя это имя на вкус, как пробуют горькое лекарство.

И сам не заметил, как за этой мыслью — учить язык, стать нужным, выжить — уснул. Впервые в жизни уснул рабом.

А за стеной, в глубине большого молчаливого дома, старик, купивший его, ещё не спал. Гней — Андрей пока не знал его имени — сидел в своём кабинете при свете лампы и думал о том, что он сегодня видел на рынке. О чужаке в невиданной одежде, который бросился к упавшему не за наградой — награды не за что было ждать, — а будто по-другому не мог. О его руках, которые двигались уверенно и точно, как руки человека, делавшего это тысячу раз.

«Кто же ты такой, — думал старик, глядя на огонёк лампы. — И откуда взялся на мою голову».

Глава 3. Слова, как камешки

Язык оказался крепостью без ворот.

Первые дни Андрей просто тонул в звуках. Речь вокруг него текла сплошным потоком, без пауз, без зазоров, за которые можно было бы уцепиться. Он не мог даже понять, где кончается одно слово и начинается другое. Люди открывали рты, из них лилось что-то быстрое, рычащее, певучее — и это что-то означало приказы, которые он должен был исполнять, а он стоял столбом и хлопал глазами, пока Дромон не начинал сердиться и не показывал руками: неси воду, руби дрова, тащи корзину.

Он начал с самого простого. С того, чему научил его когда-то, целую вечность назад, преподаватель на курсах: не пытайся понять фразу целиком — лови отдельные слова, цепляйся за них, как за брёвна в потоке.

Первым «бревном» стала вода.

Утром Дромон совал ему в руки два глиняных кувшина — тяжёлых, пузатых, с узким горлом, — и Андрей шёл за водой к уличному фонтану. Фонтан был неказистый: каменная чаша, из которой торчала бронзовая трубка, отполированная до блеска сотнями рук, и из трубки, не переставая, ни днём ни ночью, лилась вода. Возле фонтана всегда толпились женщины и рабы с сосудами, и Андрей вставал в очередь и слушал.

«Аква», — говорили они. Показывали на струю, ставили под неё кувшины, и снова: «аква», «аква». К третьему дню он знал это слово твёрдо. Вода — «аква». Он повторял его про себя, неся полные кувшины обратно в гору, чувствуя, как немеют пальцы и ноет спина, и это слово было первым камешком в стене, которую он складывал против собственной немоты.

Так пошло дальше. Хлеб — «панис». Огонь — «игнис»; это слово он выучил быстро, потому что Дромон кричал его всякий раз, когда очаг начинал гаснуть, и тыкал Андрея в бок: раздувай. Масло, которое лили сюда во всё — в еду, в лампы, на кожу после мытья, — называлось коротко и певуче. Вино, разбавленное водой, — то, что здесь пили вместо воды даже дети, потому что чистой воде не доверяли, — тоже имело своё имя.

Но настоящим учителем стал Публий.

Мальчишка прилип к нему намертво. Он был на побегушках у всего дома — таскал записки, бегал на рынок, разносил поручения, — но всё свободное время крутился возле странного нового раба. И Андрей ухватился за него, как утопающий за соломинку. Он придумал игру.

Показывал на предмет — и вопросительно поднимал брови.

Публий, страшно гордый своей ролью учителя, называл предмет. Андрей повторял. Публий хохотал над его выговором, поправлял, повторял снова — медленно, по слогам, как для маленького. И Андрей, тридцатиоднолетний мужчина, послушно, как первоклассник, тянул за мальчишкой чужие слова, пока они не начинали хоть отдалённо походить на человеческую речь.

Странное дело: иные слова будто уже жили где-то в глубине его памяти. Он слышал, как Публий называет кость или жилу, — и в голове само всплывало похожее, знакомое, из другой жизни: латынь, которую он когда-то зубрил на курсах, писал в направлениях, читал на ампулах. Мёртвая, аптечная латынь — костыль для тех, кто на ней никогда не говорил. Он знал десятки названий костей и хворей, но не умел спросить, где вода и сколько стоит хлеб. И теперь, слушая живую, быструю, рычащую речь вокруг, он с изумлением узнавал в ней родню тех мёртвых слов — как узнают в шумной толпе смутно знакомое лицо, но не могут вспомнить имя. Это и пугало, и странно обнадёживало: язык был чужим, но не совсем. Где-то на самом дне он был ему сродни.

Он показывал на свою руку — Публий называл. На глаз, на нос, на зубы. Андрей запоминал жадно, потому что это были не просто слова: это были названия того, что он однажды будет лечить. Он показывал на пальцы и загибал их один за другим — так выучил счёт. Один, два, три. Мальчишка загибал свои в ответ, и они считали куриц во дворе, кувшины на полке, звёзды в прорехе крыши, когда темнело.

Вечерами, лёжа на своём колючем тюфяке, Андрей повторял всё, что выучил за день. Он делал это с той же дотошностью, с какой когда-то зубрил названия костей и мышц перед экзаменом. Слова были его новой анатомией. Без них он не человек, а «инструмент, который говорит», — так, кажется, здесь называли таких, как он. Он не знал этого выражения дословно, но чувствовал его на своей шкуре каждый день.

Дом жил по железному распорядку, и распорядок этот Андрей выучил раньше, чем язык.

Просыпались до света. Первым вставал привратник — гремел засовом, спускал с цепи собаку во двор. Потом поднималась вся изнанка дома: Дромон растапливал очаг, раздувал вчерашние угли, и по всему дому расползался запах дыма и подогретой вчерашней каши. Женщины шли к фонтану за водой. Садовник Феликс — сутулый, вечно всем недовольный старик с землёй, навсегда въевшейся в трещины ладоней, — уходил в сад.