18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Геннадий Казанцев – Сквозь века. Лекарь без имени (страница 2)

18

Судорога пошла на убыль. Тело человека обмякло, дыхание — хриплое, тяжёлое, но ровное — вернулось. Синева сходила с лица.

Вокруг стало очень тихо.

Андрей поднял голову. Толпа смотрела на него теперь по-другому. Уже не как на товар. С чем-то вроде суеверного ужаса. Кто-то торопливо сделал пальцами знак — отвести дурной глаз.

А прямо перед собой Андрей увидел старика.

Тот стоял в двух шагах, опираясь на резную палку. Немолодой, худой, с прямой спиной и лицом, изрезанным морщинами. Одет он был просто, без всяких украшений, но что-то в нём — в осанке, в спокойствии, в том, как расступилась перед ним толпа, — говорило: это человек, которого слушают.

Старик смотрел на Андрея. Долго. Не на его странную одежду — на его руки, ещё лежавшие на груди спасённого. На лицо. В глаза.

Потом медленно перевёл взгляд на толстяка-торговца. И сказал одно короткое слово.

Толстяк засуетился, залебезил, назвал, видимо, цену. Старик едва заметно качнул головой — и назвал свою. Толпа тихо ахнула: должно быть, цена была унизительно мала. Торговец всплеснул руками, запричитал, но старик уже отвернулся, будто вопрос был решён. И торговец, помявшись, махнул рукой.

Так Андрея купили. Дёшево — дешевле, чем стоил здесь хороший мул. Не за силу, которой в нём не было. Не за молодость, которой уже не осталось. А за то короткое, страшное и прекрасное мгновение, когда он на глазах у всех вернул человека с того света.

Старик подошёл ближе. От него пахло чистой шерстью и какими-то травами. Он оглядел Андрея сверху вниз ещё раз, внимательно, и заговорил — негромко, размеренно.

Андрей не понял ни слова.

Он только смотрел в спокойные, глубокие глаза старика и чувствовал, как отпускает наконец ледяной ком в груди. Не потому, что стало безопасно. Безопасно не было. А потому, что впервые в этом чужом мире на него посмотрели не как на вещь.

Старик коротко кивнул — сам себе, будто подтверждая какое-то решение, — повернулся и пошёл. Раб-провожатый мягко, но настойчиво тронул Андрея за локоть: иди следом.

И Андрей пошёл. У него не было имени, которое здесь могли бы произнести. Не было языка. Не было ни единого человека на всём белом свете — на всём этом чужом, огромном, живом свете, — кто знал бы, кто он такой.

Но у него были руки. И, как оказалось, руки здесь стоили дороже, чем он думал.

Он ещё не знал, что этими руками ему предстоит спасать и убивать, что за них его будут благословлять и проклинать, что из-за них он однажды окажется на волосок от гибели — и на волосок от свободы. Не знал, в каком он городе и в каком веке. Не знал даже имени старика, ставшего его хозяином.

Всё это было впереди.

А пока он просто шёл следом за чужим человеком по чужому берегу чужой реки — и старался запомнить дорогу.

Глава 2. Дом на холме

Дорога вверх была долгой.

Они поднимались по узким улицам, которые то и дело превращались в лестницы, вырубленные прямо в склоне. Андрей шёл за стариком, а сзади, не отставая ни на шаг, держался раб-провожатый — молчаливый широкоплечий человек с плоским лицом, которого хозяин один раз коротко назвал по имени. Имя Андрей не разобрал, но понял, зачем этот человек идёт следом. Чтобы он, Андрей, не сбежал.

Бежать было некуда. Это он понимал яснее всего остального. Куда бежать чужаку без языка, без денег, без единого знакомого лица на весь белый свет? Он побежит — и его поймают через квартал, а что делают здесь с беглыми, он не знал, но догадывался, что ничего хорошего.

Поэтому он шёл и запоминал. Это была старая привычка — на вызовах он всегда запоминал дорогу, лестничные клетки, коды подъездов. Мозг сам, без спроса, цеплялся за приметы: вот фонтан, где женщины набирают воду в глиняные кувшины, ставя их на бедро. Вот перекрёсток с маленькой нишей в стене, где горит огонёк перед грубой глиняной фигуркой. Вот пекарня — он узнал её по запаху горячего хлеба раньше, чем увидел, и живот скрутило от голода так, что потемнело в глазах.

Чем выше они поднимались, тем тише и чище становилось вокруг. Вонь реки и толпы осталась внизу. Улицы здесь были шире, дома — выше и глуше, без окон на первом этаже, только тяжёлые двери, обитые железом. Стены богатых.

Наконец старик остановился перед одной из таких дверей. Провожатый постучал — условным стуком, в несколько ударов. За дверью загремел засов, и она отворилась.

Их встретил старик-привратник, сидевший, как оказалось, прямо у входа, в тесной каморке. У его ног на цепи лежала собака — не декоративная, а настоящая, крупная, с тяжёлой башкой. Она подняла морду, посмотрела на Андрея, коротко рыкнула — и снова опустила голову, признав в хозяине хозяина.

Андрей переступил порог и остановился, ослеплённый.

После тёмного, тесного коридора он вдруг оказался в большом светлом зале. Крыша над головой была не сплошной — в середине зиял ровный прямоугольный проём, и через него било солнце, а под проёмом, прямо в полу, был неглубокий бассейн, куда, видимо, стекала дождевая вода. Пол был выложен мелкими цветными камешками, и из этих камешков складывалась картина: какой-то бородатый бог гнал по волнам колесницу, запряжённую конями с рыбьими хвостами. Андрей смотрел на эту мозаику, и внутри у него что-то дрогнуло. Он видел такое. В музее. За стеклом, с табличкой. Только та была выщербленной, с утраченными фрагментами, а эта — целая, новая, блестящая, будто её выложили вчера.

«Я внутри музейной таблички», — подумал он, и от этой мысли снова накатила дурнота. Он ведь всё понимал. С той самой минуты, как открыл глаза, — понимал умом, куда попал: узнал колонну на площади, узнал этот рынок, о каком читал в учебнике, а теперь вот и мозаику, какую видел за музейным стеклом. Умом он знал. Только знание это было как название болезни, услышанное от врача, — вроде и понятно, а что с ним делать и как с этим жить дальше, непонятно совсем.

Старик что-то сказал. Из глубины дома появилась немолодая женщина в тёмном — не то экономка, не то старшая над прислугой. Она выслушала хозяина, кивнула, окинула Андрея быстрым цепким взглядом с ног до головы — оценивающим, но без злобы, — и коротко махнула рукой: иди за мной.

Так закончилась первая часть его новой жизни. Хозяин ушёл в глубину дома, и Андрей его больше в тот день не видел. А сам он оказался в руках этой женщины, и она повела его в изнанку дома — туда, где жили те, кто этот дом обслуживал.

Изнанка была совсем не похожа на светлый зал с мозаикой.

Узкий двор, заставленный корзинами и глиняной посудой. Дым от очага. Развешанное сохнуть бельё. Куры. И запах — уже не благородный запах трав, а обычный запах человеческого жилья, где готовят, стирают и живут скученно.

Женщина подвела его к очагу, где хлопотал невысокий, вертлявый человек с обожжённой на левой руке кожей — след многолетней работы у огня. Повар. Он что-то быстро говорил, размахивая ножом, которым только что резал зелень, и говорил так тараторя, что даже другие рабы, кажется, не всегда за ним поспевали. Женщина сказала ему несколько слов — видимо, объяснила, кто такой Андрей и откуда взялся. Повар выслушал, вытер руки о передник, обошёл Андрея кругом — точь-в-точь как давешний толстяк на рынке, только без злобы, а с жадным любопытством, — и вдруг ткнул себя пальцем в грудь:

— Дромон.

Потом ткнул пальцем в Андрея. И вопросительно поднял бровь.

Андрей понял.

— Андрей, — сказал он и тоже показал на себя. — Ан-дрей.

Повар нахмурился, пожевал губами, попробовал повторить — и вышло у него что-то вроде «Андре». Он покачал головой, будто имя ему не нравилось, было слишком неудобным для языка, и, махнув рукой, сказал что-то остальным, кивая на новичка. Другие засмеялись. Кто-то повторил новое, чужое имя, коверкая его на свой лад.

Так Андрей узнал первое: здесь его будут звать не так, как звали всю жизнь. Здесь он станет кем-то другим. И это почему-то испугало его сильнее, чем рынок. На рынке отнимали свободу. А здесь, тихо и буднично, начинали отнимать его самого.

Ему дали поесть.

Это была миска какого-то варева — густая каша из чего-то вроде разваренных бобов, с плавающими в ней кусочками зелени и капелькой масла. И ломоть хлеба — плотного, тяжёлого, с хрустящей коркой и кисловатым мякишем. И кружка воды, разбавленной вином до цвета слабого чая.

Андрей ел так, как не ел никогда в жизни. Он и не подозревал, что голод бывает таким. Каша казалась ему вкуснее всего, что он пробовал за тридцать один год. Он выскреб миску до последней крошки, вымакал хлебом, и когда поднял глаза — увидел, что за ним наблюдают.

На него смотрел мальчик. Лет двенадцати, худой, лопоухий, с большими тёмными глазами. Он сидел на корточках у стены и смотрел на нового раба во все глаза, как смотрят дети на что-то невиданное. Поймав взгляд Андрея, мальчишка не отвёл глаз, а наоборот — придвинулся ближе. Показал на его ветровку. Осторожно потрогал молнию. Дёрнул собачку вверх — и когда куртка со звуком «зззз» разошлась, мальчик отдёрнул руку и засмеялся — не зло, а восторженно, как от фокуса.

Андрей впервые за весь этот страшный день улыбнулся. Он расстегнул молнию до конца и застегнул обратно. Расстегнул и застегнул. Мальчишка смотрел, разинув рот, и хохотал, и хлопал в ладоши.

— Публий! — прикрикнул на него повар, но беззлобно.

Мальчик — значит, его звали Публий — вскочил, отбежал на шаг, но тут же вернулся. Ткнул себя в грудь: «Публий». Ткнул в Андрея и, старательно выговаривая, произнёс исковерканное поварское «Андре».