Геннадий Казанцев – Не время для своих (страница 8)
И тут случилось то, чего боялся Прохор.
Один из татей выскочил из избы с горящей головнёй из печи.
— Спалить её к чёрту! — крикнул он. — Чтоб старый хрыч, как вернётся, на пепелище выл!
— Изба! — простонал Прохор, дёрнувшись было встать. Антон удержал его, вдавил в землю.
Тать ткнул головнёй в сухую солому застрехи. Огонь нехотя, потом всё жаднее побежал по соломе вверх, к дранке крыши. Повалил дым.
И в этот миг что-то в Антоне переломилось.
Он мог стерпеть многое. Мог затаиться, выждать, спасти свою шкуру — холодный инженерный расчёт говорил: не лезь, ты проиграешь. Но он смотрел на лицо старика — на единственного человека в этом веке, кто протянул ему руку, кто кормил его, учил, не предал, — смотрел, как этот человек, дрожа, глядит на гибель всего, что у него было, и в груди у Антона поднялась холодная, ясная, страшная злость. Не горячая, слепая, а именно холодная — расчётливая.
Драться в открытую нельзя. Значит, надо не драться. Надо напугать. Надо использовать то единственное оружие, которого у этих людей нет и быть не может, — и которое страшнее любой сабли. Страх перед неведомым.
— Дедушка, — быстро, шёпотом сказал Антон, уже стаскивая рюкзак. — Лежи тут. Что бы ни увидел, что бы ни услышал — лежи и не высовывайся. Молись и не двигайся. Понял?
— Ты что задумал? — испугался Прохор. — Антоша, не дури, убьют…
— Не убьют. Лежи.
Антон выхватил из рюкзака то, на что была вся надежда. Не нож. Зажигалку — газовую, дешёвую, но дающую ровное синее пламя. И ещё кое-что — пачку петард, оставшихся в боковом кармане рюкзака с прошлого Нового года; он сам не помнил, как они там оказались, наткнулся на них пару дней назад, удивился и переложил поглубже. Сейчас они были дороже золота. И — фонарик. Маленький, но яркий светодиодный фонарик.
План родился мгновенно, целиком, как готовое решение. Эти люди — тёмные, суеверные, насмерть запуганные Смутой, голодом, разговорами о Божьей каре, о бесах, о конце света. Они боятся неведомого больше, чем сабли. Значит, надо стать для них неведомым. Стать карой. Стать тем, от чего бегут не разбирая дороги.
Антон скинул зипун, оставшись в одной светлой холщовой рубахе. Растрепал волосы, бороду. Зачерпнул из-за пазухи… нет, измазал лицо землёй и золой — благо рядом было старое кострище. Лицо стало страшным, диким, нечеловеческим. Потом сунул петарды в карман, фонарик — в одну руку, зажигалку — в другую.
И, выйдя из укрытия чуть в стороне, чтобы не выдать, где прячется Прохор, он шагнул из леса к горящей избе — не таясь, а наоборот, во весь рост, медленно, страшно.
И закричал.
Не словами — нет. Он закричал так, как кричат в фильмах ужасов, как воет ветер в трубе, протяжно, утробно, нечеловечески, на грани визга. И на ходу, прикрывая ладонью, чиркнул зажигалкой — синий язык пламени вспыхнул в его руке сам собой, без кресала, без огнива, из ничего.
Тати обернулись на крик — и оцепенели.
Из тёмного леса, на фоне разгорающегося пожара, к ним медленно шёл человек со страшным, чёрным, нечеловеческим лицом, в развевающейся белой рубахе, и в руке его из голой ладони бил синий, неземной, дьявольский огонь. И он выл — выл так, что кровь стыла в жилах.
— Прокляты-ы-ы! — взвыл Антон, и эхо разнесло его вой по лесу. — Огнём гореть вам! Душу заберу-у-у!
Он вскинул фонарик и ударил ярким, ослепительным, режущим глаза белым лучом прямо в лица оторопевших татей. Ничего подобного эти люди не видели и видеть не могли — луч света из руки человека, белый, как молния, бьющий с двух десятков шагов прямо в зрачки.
— А-а-а! Свят, свят, свят! — заверещал один, роняя мешок.
И тогда Антон швырнул в их сторону петарду — поджёг зажигалкой и метнул. Петарда упала между татями и громыхнула — резко, оглушительно, с искрами и дымом, как маленький гром среди ясного неба.
Этого было достаточно.
— Бес! Нечистый! Анчихрист! — заорал чернобородый главарь, и в голосе его, ещё минуту назад грозном, теперь был чистый, животный ужас. — Спасайся, братцы! Бежи-и-и!
Тати кинулись врассыпную. Двое конных, бросив добычу, нахлёстывая лошадей, понеслись прочь по тропе, едва не сшибив друг друга. Двое пеших мчались следом, бросив и мешки, и кадки, и козу, и оружие, — один обронил даже самопал, другой запутался в собственных ногах, упал, вскочил и помчался ещё быстрее, голося на бегу молитвы вперемешку с проклятиями. Антон бросил вслед ещё одну петарду — для верности, — и она громыхнула им вдогонку, прибавив беглецам прыти.
Через минуту на заимке не осталось ни одного тата. Только удаляющийся, затихающий вдали топот, треск кустов да испуганные вопли.
Антон, тяжело дыша, опустил руки. Сердце колотилось как бешеное — теперь, когда всё кончилось, на него навалилась запоздалая дрожь. А ведь могло обернуться иначе. Будь они посмелее, посообразительнее, кинься на него с саблей — и никакие фонарики не спасли бы. Он рискнул всем. И выиграл — на одном лишь страхе, на темноте чужих, суеверных душ.
Но времени на дрожь не было. Изба горела.
— Дедушка! — крикнул Антон, оборачиваясь к лесу. — Беги сюда! Воду! Пожар тушить!
Прохор, бледный как полотно, вылез из ельника. Он смотрел на Антона с таким выражением, что тому стало не по себе, — со смесью ужаса, изумления и.… благоговения. Но времени разбираться не было.
Они кинулись тушить. Огонь успел заняться только на застрехе и краю крыши — сырая после недавних дождей дранка горела плохо. Вдвоём, нося воду из ручья вёдрами, ковшами, чем попало, заливая, забрасывая землёй, сбивая пламя мокрыми тряпками, они отстояли избу. Сгорел только угол кровли да обуглилась стена — поправимо. Главное, сруб уцелел.
Когда последние язычки пламени зашипели и погасли, оба, чёрные от копоти, мокрые, измотанные, опустились прямо на землю у крыльца — рядом с зарубленным Серко. Прохор молча перекрестился над псом. По морщинистой щеке старика катилась слеза.
Долго молчали, переводя дух.
Потом Прохор повернулся к Антону. Долго, пристально смотрел на него — на чёрное от золы лицо, на руки, в которых ещё недавно бил неземной огонь. И спросил тихо, без страха уже, но с глубокой, отчаянной серьёзностью:
— Кто ты, Антон? Скажи мне правду. Перед Богом скажи. Человек ли ты? Огонь из руки… свет, как молния… гром из ничего… Кто ты есть?
Антон встретил его взгляд. Он понимал: лгать больше нельзя. Этот человек только что видел слишком многое. И этот человек спас ему жизнь, а он — спас этому человеку дом. Между ними не должно быть лжи.
Но и всю правду — про двадцать первый век, про перенос во времени — старик не вместил бы, сошёл бы с ума или решил бы, что Антон одержим.
И Антон выбрал срединный путь — ту правду, которую старик мог понять и принять.
— Человек я, дедушка, — сказал он тихо, устало. — Самый обыкновенный человек. Крещёный. Не бес, не колдун. Вот, гляди. — Он перекрестился, медленно, истово. — А огонь да свет да гром — это всё не моё волшебство. Это вещи. Хитрые вещи, рукоделие людское, из дальних, заморских краёв, где я жил. Помнишь палочку огненную, спичку? Вот и это такое же — мудрёные приспособы, какие у нас умеют делать, а у вас покуда нет. Они страшны на вид тому, кто не знает. А знающему — простой инструмент, вроде топора или кресала. Я не пугать тебя хотел утаиванием. Я берёг — потому что знал: увидят люди, закричат «колдун», и пропал я. Ты сам меня учил молчать, помнишь?
Прохор слушал, и Антон видел, как мучительно борется в старике вера и сомнение. Как хочет он поверить — потому что человек этот спас его, не сделал зла, крестится, не боится креста и Имени Божьего. И как страшно ему поверить во что-то столь невозможное.
— Из заморских краёв, — медленно проговорил старик. — Где такие вещи делают… Огонь в палочке, свет в трубке, гром в горсти… — Он покачал головой. — Я ведь старый дурак, я и про порох-то слыхал, а в глаза не видел. А ведь есть он, порох-то. И пушки есть, что огнём бьют. Значит, могут люди и иное измыслить, коли Бог ума дал. — Он помолчал. — Ты только мне, старику, вот что скажи начистоту, по совести. Зла на тебе нет? Ты не с нечистым ли связался, не душу ли продал за вещи эти?
— Нет, дедушка, — твёрдо, глядя прямо в глаза, ответил Антон. — Душа моя при мне. С нечистым не знался. Вот те крест, вот те икона. — Он перекрестился снова, на тёмный лик в красном углу, видимый сквозь распахнутую дверь. — Я просто человек из далёкой стороны, которого судьба занесла к тебе. И коли я тебе зла не сделал, а сделал доброе — дом твой от татей отстоял, — то и суди обо мне по делам, а не по вещам.
Старик долго молчал. Потом тяжело поднялся, подошёл, положил Антону на плечо сухую, жёсткую руку.
— По делам, — сказал он. — По делам сужу. А дела твои — добрые. Ты мне жизнь спас и дом отстоял, ничего за то не прося. Лихой человек так не сделает. Колдун, что душу продал, — тоже. — Он перекрестился. — Стало быть, прислал тебя Господь. За какой надобностью — Ему виднее. А я тебя приму как сына, какого мне Бог не дал. И тайну твою с собой в могилу унесу. Веришь?
— Верю, дедушка, — сказал Антон, и горло у него перехватило. — Спасибо.
Они обнялись — старик и пришелец из немыслимого далека, два одиноких человека, которых судьба свела на лесной заимке в самый страшный год русской Смуты. И в этом объятии было больше правды и тепла, чем во всех словах.