Геннадий Казанцев – Не время для своих (страница 7)
Прохор дал ему и одежду — старую рубаху, порты, поношенный, но крепкий зипун. Теперь, глядя на своё отражение в спокойной воде ручья, Антон видел не московского тимлида, а бородатого (он перестал бриться) мужика в холщовой рубахе — обычного человека этого века. Только глаза выдавали — слишком много в них было того, чего здесь быть не могло. Но глаза мало кто читает.
Он учился. Учился постоянно, жадно, как никогда не учился в своей прошлой жизни. Прохор оказался кладезем знаний — практических, выверенных опытом поколений. Антон узнал, какие грибы можно есть, а какие — смерть. Какие ягоды и травы съедобны, какие целебны, какие ядовиты. Как ставить силки на зайца и петли на птицу. Как читать лесные следы — где прошёл лось, где пробежала лиса, где залегла на день рысь. Как по облакам, по поведению птиц и зверей, по тому, как стелется дым, угадывать погоду. Как развести огонь без всего — кресалом и трутом.
Вот тут-то и случилось первое испытание, едва не выдавшее тайну Антона.
Однажды дождливым, промозглым вечером Прохор долго бился над сырым трутом, высекая искры огнивом — кресалом из закалённого железа и кремнём. Искры сыпались, но влажный трут не загорался. Старик чертыхался вполголоса, дул, чиркал снова и снова. А Антон, забывшись, машинально полез в карман зипуна, куда он на всякий случай переложил из рюкзака коробок спичек, — и, прежде чем сообразил, что делает, чиркнул спичкой.
Вспыхнул огонёк.
Прохор замер. Кресало выпало у него из рук. Он уставился на горящую спичку — на крошечный, ровный, ниоткуда взявшийся огонёк в пальцах гостя — с таким ужасом и изумлением, что Антон похолодел.
Несколько мгновений старик молчал, глядя то на огонь, то на лицо Антона. Потом медленно, хрипло выговорил:
— Что… что это, Антон? Откель огонь? Без кресала, без трута… сам собой? — Голос его дрожал. — Это что ж — колдовство?
Спичка догорела, обожгла пальцы. Антон зашипел, бросил её. В избе снова стало темно, только тлели угли в печи. И в этой темноте Антон услышал, как тяжело, испуганно дышит старик, как он отодвинулся к стене, как зашептал что-то — молитву, должно быть.
Мозг Антона лихорадочно работал. Соврать, что показалось? Бесполезно — старик видел ясно. Сказать правду? Невозможно — не поймёт, испугается, прогонит, а то и хуже. Назвать колдовством? Смертельно опасно. За колдовство в этот век жгли, топили, забивали кольями.
И тогда Антон сделал единственное, что мог придумать. Он не стал ни врать, ни признаваться. Он сказал полуправду — ту, в которую старик мог поверить и которая не пугала бы его насмерть.
— Не колдовство это, дедушка, — сказал он тихо, спокойно, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Не бойся. Перекрестись — видишь, не сгинул я, не растаял. Нечисть креста боится, а я вот крещусь. — И он широко перекрестился. — Это… хитрость такая. Заморская. У нас в дальних краях люди мудрые научились огонь в малой палочке держать. Серой особой палочку мажут, и она от тёрки занимается. Хитрость, рукоделие, а не бесовство. Как порох у пушкарей — он ведь тоже вспыхивает, а никто пушкаря колдуном не зовёт.
Прохор слушал, и Антон видел, как страх в его глазах борется с любопытством. Сравнение с порохом, кажется, попало в цель — про порох старик слыхал, знал, что есть на свете вещи, которые горят и взрываются хитростью человеческой, а не дьявольской.
— Дай-ка… глянуть, — выговорил Прохор не сразу, всё ещё опасливо.
Антон чиркнул ещё одну спичку. Старик придвинулся, разглядывая огонёк, потом под светом лучины— обгоревшую палочку. Осторожно потрогал коробок, серную тёрку. Понюхал — пахло серой, знакомо. Дал Антону чиркнуть третью и сам, дрожащей рукой, попробовал — и когда спичка вспыхнула в его пальцах, отдёрнул руку, но уже скорее от неожиданности, чем от страха.
— Ишь ты… — пробормотал он, и в голосе уже звучало не суеверие, а изумление мастерового человека перед хитрой вещью. — Серой, говоришь, мажут… И вот так, от тёрки… Эк до чего люди-то додумались в заморских краях. — Он покачал головой. — А много ли их у тебя, палочек-то этих?
— Немного, — честно ответил Антон. — Кончатся — и не достать боле. Так что без нужды жечь не будем. Кресалом обойдёмся, как ты учил.
Этот ответ окончательно успокоил старика — потому что был разумным, хозяйственным, человеческим. Колдун не стал бы беречь своё колдовство, у колдуна оно даровое. А вещь редкую, дорогую, привозную беречь — это понятно, это по-людски.
— Ну, гляди, — Прохор всё ещё качал головой, но страх ушёл. — Заморская хитрость… Чудно́. Только ты, Антон, ты вот что. — Он понизил голос, посмотрел серьёзно, в упор. — Ты эту свою хитрость при чужих людях не кажи. Слышишь? Ни-ни. Я-то старик, я повидал, я понял — рукоделие это. А другой кто увидит — закричит «колдун!», и не отмоешься. Народ нынче тёмный, пуганый, злой. Сожгут — и разбираться не станут. Понял?
— Понял, дедушка, — серьёзно ответил Антон. — Спасибо. Не буду.
Урок этот Антон запомнил на всю жизнь. Он понял, как тонок здесь лёд под ногами. Как одно неосторожное движение, один предмет из будущего может стоить ему головы. Он понял, что должен спрятать всё. Телефон, спички, зажигалку, нож фабричной стали, всё — глубоко, надёжно, и не доставать без самой крайней нужды. Что отныне он должен быть только Антоном-странником, погорельцем, заморским странником, кем угодно — но не человеком из будущего.
В ту ночь, лёжа на лавке и слушая, как дождь стучит по дранке крыши, Антон долго не мог уснуть. Он думал о том, что чудом избежал беды. И о том, что Прохор — добрый, мудрый старик — мог бы стать ему смертельной угрозой, испугайся он чуть сильнее. И о том, что в этом мире доверять нельзя никому до конца. Что он один. Совсем один, со своей страшной тайной, среди людей, которые не должны её узнать.
Но рядом мерно, спокойно дышал во сне старик Прохор — тот, кто накормил его, приютил, учил, не выдал. И Антон подумал, что, может быть, и не совсем один. Что в этом жестоком веке всё-таки есть на кого опереться. Хотя бы на одного человека.
И с этой мыслью, под шум дождя, он наконец уснул.
Глава 9. Гости с большой дороги
Беда, как водится, пришла нежданно — в ясный, по-осеннему прозрачный день середины октября, когда ничто, казалось, её не предвещало.
Антон с Прохором были на дальней борти, версте в полутора от заимки, — снимали последний осенний мёд. Стоял один из тех чудных дней золотой осени, когда воздух недвижен и звонок, небо высокое и густо-синее, а лес весь горит — золото берёз, багрянец осин, тёмная зелень елей. Под ногами шуршал сухой палый лист, в воздухе плыли серебряные нити паутины — бабье лето. Где-то курлыкали, собираясь в стаи, журавли, готовясь к отлёту, и от их прощальных криков сжималось сердце.
И вдруг сквозь эту мирную тишину, со стороны заимки, донёсся звук, от которого оба замерли. Конское ржание. Грубые мужские голоса. Лай — но не их собаки (у Прохора был старый пёс Серко), а чужой. И — стук, треск, будто что-то ломали.
Прохор побледнел. Сухая рука его, державшая нож, дрогнула.
— Лихие люди, — прошептал он. — На заимку пришли. Господи Иисусе…
Он схватил Антона за рукав, потянул в чащу, за стволы.
— Тихо. Не дыши. Авось не найдут нас тут. Заберут, что найдут, да уйдут. Лишь бы избу не пожгли…
Они залегли в густом ельнике, на пригорке, откуда сквозь ветви видна была заимка. И Антон, впервые за всё время, увидел воочию ту страшную изнанку Смуты, о которой только слышал.
У избы Прохора хозяйничали четверо. Двое верхом — на худых, заезженных лошадёнках, ещё двое спешились. Это были не поляки и не казаки — обычные русские мужики, но страшные, одичавшие. Оборванные, заросшие, с дикими, голодными, злыми глазами. Бывшие крестьяне, или беглые холопы, или ратники из разбитых отрядов — те, кого война и голод выбросили из жизни, лишили дома, семьи, совести, превратили в волков. Тати. Разбойники с большой дороги, которых в Смуту развелось без счёта.
Вооружены они были чем попало: у одного — старая сабля, у другого — рогатина, у третьего — топор, у четвёртого — самопал, фитильное ружьё. Старый Серко, дворовый пёс, лежал у крыльца — зарубленный. Антон сжал зубы.
Тати рыскали по двору, по избе, выволакивали наружу нехитрый Прохоров скарб. Один тащил мешок — должно быть, с мукой. Другой выкатывал кадку. Третий выламывал двери в хлев, где у старика жила единственная коза. Четвёртый, тот, что с самопалом, стоял поодаль, поглядывая по сторонам, — сторожил.
— Мёд ищите! — заорал, видимо, главарь — кряжистый, чернобородый, с саблей. — У бортника завсегда мёд водится! И воск! За воск нынче на торгу хорошо дают!
Антон лежал в ельнике рядом с Прохором и чувствовал, как старик мелко дрожит — не от страха за себя, а от бессильной ярости и горя. Вся жизнь старика, всё, что он нажил трудом долгих одиноких лет, разорялось у него на глазах, а он ничего не мог поделать. Четверо вооружённых против безоружного старика и его странного гостя.
— Не лезь, — выдохнул Прохор, будто прочитав мысли Антона. — Слышишь, не лезь. Зарубят. Пускай берут что хотят. Жизнь дороже. Изба бы цела осталась, да мы живы…
Антон молчал. В голове у него стремительно, как когда-то на работе при критическом сбое, прокручивались варианты. Четверо вооружённых. У него — перочинный нож да фабричный охотничий нож в рюкзаке (рюкзак, кстати, был с ним — он держал в нём инструмент для бортничества). Вступать в драку — безумие. Прохор прав. Но и смотреть, как разоряют дом старика, который его спас…