18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Геннадий Казанцев – Не пройти мимо. Книга 1. Не время для своих (страница 5)

18

Вся утварь была деревянной да глиняной: долблёные миски и ложки, берестяные туеса, глиняные горшки-корчаги, кадки. У печи — ухваты, кочерга, деревянная лопата для хлебов. С потолочных балок свисали пучки сушёных трав, связки лука, какие-то коренья. Пахло дымом, травами, кислым хлебом, воском и мёдом — густой, обжитой, ни на что не похожий запах.

— Садись, — Прохор кивнул на лавку у стола. — Сейчас похлёбку согрею. Утрешняя осталась, да и ладно — горячая будет.

Он подкинул в печь дров, раздул угли, повесил на крюк закопчённый горшок. Двигался уверенно, скупо, без лишних движений — каждый жест отработан годами одинокой жизни. Антон сидел на лавке и впитывал всё это, как губка. Каждая мелочь была уроком. Как старик держит ухват. Как достаёт хлеб из берестяного короба — большой, тёмный, тяжёлый каравай. Как отрезает от него толстый ломоть остро отточенным ножом, прижимая каравай к груди и режа на себя.

— На, погрызи покуда, — Прохор протянул гостю хлеб. — Хлебушек ржаной, свой. Мука нынче дорога, да слава Богу, есть ещё.

Антон взял ломоть дрожащими руками. Хлеб был тяжёлым, плотным, с кислинкой, с грубыми крупинками непросеянной муки, с твёрдой, почти чёрной коркой. Он откусил — и едва не застонал от наслаждения. Никакой ресторанный деликатес в прошлой жизни не казался ему таким вкусным. Голод — лучшая приправа, но дело было не только в нём. Этот хлеб был настоящим. В нём чувствовался труд: пахота, сев, жатва, помол, замес, выпечка. В каждом куске — пот и забота. Антон ел медленно, стараясь не давиться, и думал о том, что в своей прошлой жизни покупал хлеб в супермаркете, не задумываясь, откуда он берётся, и половину выбрасывал зачерствевшим.

Прохор налил из горшка в глиняную миску горячую похлёбку — какое-то варево из крупы, репы и сушёной зелени, без мяса, но наваристое и духовитое. Поставил перед гостем деревянную ложку.

— Хлебай. Не торопись, а то после голодухи нутро схватит.

Антон хлебал, обжигаясь, и чувствовал, как тепло разливается по телу, как возвращаются силы, как проясняется голова. Старик сидел напротив, подперев бороду рукой, и смотрел на него — не зло, не подозрительно уже, а скорее с любопытством и с той спокойной задумчивостью, что приходит к одиноким людям, истосковавшимся по живому собеседнику.

— Ешь, ешь, — приговаривал он. — Отъедайся. Вон какой худой да бледный — краше в гроб кладут. Где ж тебя так уморило-то?

— В лесу плутал, — отозвался Антон, дохлёбывая. — Спасибо тебе, дедушка Прохор. Век не забуду. Спас ты меня.

— Не меня благодари, Бога благодари, — старик перекрестился на икону. — Это Он тебя ко мне привёл. Я тут один как перст. Уж и забыл, когда с человеком-то говорил по-людски. — Он вздохнул. — Бабка моя третий год как преставилась. Деток нам Бог не дал. Вот и доживаю век один, с пчёлами да с лесом. Они, пчёлки-то, — твари Божии, безгрешные. С ними и душе спокойно.

Антон слушал, и в груди разливалось тепло — не только от похлёбки. Этот суровый с виду старик оказался добрым, мудрым, одиноким человеком. И впервые с момента переноса Антон почувствовал, что, может быть, не всё потеряно. Что в этом жестоком, чужом веке есть и доброта, и тепло, и протянутая рука.

Наевшись, он почувствовал, как разморило от тепла и сытости. Глаза слипались. Но он понимал: расслабляться нельзя. Нужно завоевать доверие старика, узнать у него всё, что можно, обзавестись одеждой и осторожно расспросить о мире.

— Дедушка Прохор, — начал он осторожно. — А что в миру делается? Я долго в дороге был, в глуши. Не знаю ничего. Слыхал, неспокойно нынче на Руси?

Лицо старика помрачнело. Он тяжело вздохнул, перекрестился.

— Ох, неспокойно, мил человек. Лихие времена настали. Бог отвернулся от земли Русской за грехи наши. — Он понизил голос, будто стены могли подслушать. — Царя-то, Василья Ивановича, сказывают, с престола скинули. Бояре в Москве сели. А теперь, люди бают, ляхов в столицу пустить хотят, королевича ихнего на царство звать. Польского. Слыхано ли — на святой Руси иноверец царём!

Антон слушал, и сердце колотилось. Энциклопедия не врала. Всё сходилось. Сентябрь 1610-го. Семибоярщина. Поляки на пороге Москвы.

— А по дорогам, — продолжал Прохор, и голос его дрогнул, — лихие люди ходят. И ляхи, и казаки, и свои разбойники — тати. Деревни жгут, людей грабят да убивают, баб бесчестят. Намедни, сказывали, деревню за рекой пожгли — дотла. Народ кто куда разбежался, в леса попрятался. Голод опять же. Третий год недород. Люди траву едят, кору толкут. А кое-где, страшно молвить, и до людоедства дошло…

Старик умолк, глядя в огонь печи. Отблески пламени плясали на его морщинистом лице, и в выцветших глазах Антон увидел отражение всей боли этой страшной эпохи — голода, войны, смерти, безвластия.

— Вот такие времена, Антон-заморский, — тихо закончил Прохор. — Не знаю, за что нас Бог карает. А только терпеть надо. Терпеть да молиться. Авось сжалится Господь, пошлёт замирение.

Антон молчал. Он знал то, чего не знал старик. Знал, что замирение придёт. Что через два года, в 1612-м, поднимется народ, соберётся ополчение, прогонят поляков. Что Смуте суждено кончиться. Это знание жгло его изнутри, просилось наружу — сказать, утешить, обнадёжить. Но он сдержался. Время ещё не пришло. Сначала надо было выжить самому. Понять этот мир. Найти своё место в нём.

— Сжалится, дедушка, — только и сказал он тихо. — Непременно сжалится. Кончатся лихие времена. Вот увидишь — встанет народ, прогонит ляхов, и сядет на Москве свой, русский царь. И будет мир.

Прохор удивлённо посмотрел на гостя — откуда, мол, в этом измождённом бродяге такая уверенность? Но в словах его было столько спокойной твёрдости, что старик невольно перекрестился.

— Твоими бы устами да мёд пить, — пробормотал он. — Дай-то Бог. Дай-то Бог.

За оконцем сгущались сумерки. Прохор зажёг лучину, вставил её в светец — железную рогульку над лоханью с водой, куда падали угольки. Изба наполнилась дрожащим, неверным светом и новым запахом — горящего смолистого дерева.

— Заночуешь у меня, — решил старик. — Куда тебе на ночь глядя, в лес, к волкам. Завтра отдохнёшь, оклемаешься, а там и пойдёшь, куда тебе надо. На лавке вон постелю.

— Спасибо тебе, дедушка, — искренне сказал Антон. — Век не забуду твоей доброты.

И он не лукавил. В этом тёмном, дымном, бедном жилище, рядом с этим суровым и добрым стариком, он впервые за все эти дни почувствовал себя почти в безопасности. Здесь было тепло. Здесь его накормили. Здесь к нему отнеслись по-человечески.

Засыпая на жёсткой лавке, укрытый старым овчинным тулупом, который дал ему Прохор, под мерное дыхание старика и потрескивание догорающей лучины, Антон думал о том, что завтра начнётся его настоящая жизнь в этом веке. Что нужно учиться. Учиться всему — говорить, работать, выживать. Что у него есть знание будущего — оружие и проклятие одновременно. И что, может быть, не случайно судьба забросила его именно сюда, именно в это время.

С этой мыслью он и уснул — глубоко, спокойно, впервые без страха.

Глава 7. Наука бортника

Антон проснулся от того, что кто-то осторожно, но настойчиво тряс его за плечо. Он открыл глаза — и не сразу понял, где находится. Низкий закопчённый потолок, дрожащий полумрак, запах дыма и мёда. Потом память вернулась разом: лес, перенос, заимка, старик Прохор. Сон не был сном. Он по-прежнему здесь.

— Вставай, заморский, — над ним склонилось бородатое лицо хозяина. За волоковым оконцем серел рассвет. — Заспался. Солнце скоро встанет, а у нас, у лесных людей, кто рано встаёт, тому Бог подаёт. Полежишь — пчела мёд унесёт.

Антон сел, потёр лицо. Тело ломило после жёсткой лавки, но голова была ясной, и впервые за много дней он не чувствовал голода — сытная вчерашняя похлёбка сделала своё дело.

— Доброе утро, дедушка Прохор, — отозвался он, нарочно растягивая слова на местный лад.

— Утро доброе, как Бог даст, — степенно ответил старик и протянул гостю ковш. — На-ка, умойся да испей. Вода ключевая, студёная.

Антон вышел вслед за хозяином из избы — и зажмурился от свежести раннего утра. Над поляной стоял лёгкий туман, цеплявшийся за траву и кусты. Солнце ещё не показалось из-за деревьев, но небо на востоке уже наливалось розовым и золотым. Трава была седой от обильной росы, и каждая травинка, каждая паутинка между стеблями была унизана крошечными, сверкающими, как алмазы, каплями. Воздух был такой чистый, прохладный и сладкий, что у Антона закружилась голова. Где-то в чаще уже завёл свою бесконечную песнь зяблик, и ему вторили десятки других птиц. От ручья тянуло водой и сыростью. От пасеки, едва пробуждавшейся в первых лучах, — мёдом и воском.

Антон умылся ледяной водой из ручья — и сонливость как рукой сняло. Он стоял на берегу, смотрел, как из-за чёрной стены леса медленно выкатывается багровое солнце, как загораются и тают капли росы, как поднимается и редеет туман, — и впервые за долгое-долгое время в нём шевельнулось что-то похожее на простое, чистое счастье. В прошлой жизни он встречал рассвет редко — разве что в иллюминаторе самолёта или сквозь немытое стекло офиса после ночного аврала. Здесь рассвет был событием. Здесь природа была не картинкой на экране, а живой, дышащей, огромной силой, частью которой ты становился, хотел ты того или нет.