Геннадий Алексеев – Неизданная проза Геннадия Алексеева (страница 64)
Полнолуние. Огромная, желтая, пятнистая луна то прячется в облаках, то выглядывает из-за них кокетливо. А внизу, на пустынной улице, горят желтые, зеленые и красные огни светофоров.
Сижу в своей мансарде на даче. Предо мною на листе бумаги стихотворение, написанное лет 5 тому назад. Оно не вышло. Оно плохое. Мне хочется сделать его получше, но у меня это не получается. По листу движется маленькая «шагающая» гусеница. Наблюдаю, как ловко она шагает. «Сколь изобретательна матушка-природа!» – думаю с умилением. Но стихотворение у меня не получается. Старею. Исписался. Устал.
Одинокий муравей живо бежит по тропинке. Он тащит что-то маленькое и беленькое, какую-то чешуйку или кусок цветочного лепестка. Провожаю его глазами. И вдруг захлестывает меня приступ беспощадной тоски. Вот так и я бегу всю жизнь по какой-то тропинке. Вот так и я что-то куда-то зачем-то тащу.
Зашел в «Неву» поболтать с Борисом Д.
– Чего же ты тянешь? – сказал он… – Тащи скорее роман! К чему эти сомнения? Ты же писатель! Написал – надо печатать! И стихи для следующей публикации тоже тащи, не медли!
Блаженство тихой, беспечной, ленивой жизни в летнем, размягшем от тепла и довольства городе.
Ян Марцинкевич из Черкасс. Приехал ко мне в Комарово с женой. Талантлив. Пишет смело и по-своему. Немножко похож на Вознесенского, но все же свое. Мои стихи эти двое хвалят без удержу. Особенно жена – Вика. Рассказал им о Насте и о романе. Потребовали, чтобы прочел пару кусочков. И снова – волна восторга. У Яна не опубликовано пока что ни строки. Ему 29. Пишет лет десять. Еще один мученик Пегаса.
Саша Житинский сказал: «Ты хитрый, ты хорошо устроился. Ты создал себе свой маленький, уютный мир. Пред тобою всегда твои картины, твои стихи, твоя проза, твоя Настя, твои поклонницы. И ни черта тебе больше не надо. И начхать тебе на все остальное».
Погода стоит весьма южная, жаркая. Вышел сегодня на пляж, к морю, и едва не наступил на почти обнаженную юную красавицу. Она лежала на спине, разбросав руки и ноги, и выглядела крайне соблазнительно. Прикрыты были только самый низ живота и соски. Кожа была еще совсем белая, с голубизной, веки были подкрашены зеленым, ресницы были черные и длинные. Ногти на руках и на ногах были перламутровые, светлые волосы были перехвачены розовой лентой. Рядом с нею стоял транзистор – из него лилась тихая, приятная музыка. Не открывая глаз, прелестница пошевелилась, почесала одной ногой другую и снова приняла свою нескромную, искушающую позу.
На плечо ей села маленькая бабочка, но она на это не прореагировала. Постояв, полюбовавшись, я пошел дальше. Оглянулся – она все так же лежала с бабочкой на плече, распластавшись на голубом тоненьком одеяльце.
Долго шел вдоль шоссе у самого моря. Мимо промчался мотоцикл. За рулем сидел плечистый загорелый парень в плавках и в большом шлеме с массивным козырьком. На заднем сиденье, обнимая парня за живот, сидела девушка, тоже почти голая, в таком же, как у парня, большом шлеме. Длинные черные волосы ее трепетали на ветру.
Снова вышел на пляж. У самого берега возникла драка: чайки и вороны не поделили что-то вкусное, выброшенное морем на песок вместе с тиной. Чайки быстро одержали победу – их было больше. Вороны ретировались.
Я ждал, все еще жду и, видимо, не дождусь. Но ожидание мое не было бессмысленным – оно давало мне силы для жизни. Жить – значит ждать.
Я поэт, а некто говорит мне однако: «Поэтом можешь ты не быть». Это провокационно. Но это справедливо. Действительно ведь – поэтом я могу и не быть! Мало ли было уже хороших поэтов! Может быть, и впрямь не быть мне поэтом, если поэтом можно и не быть? «…Но гражданином быть обязан». Ах вот что! Значит, поэты-то не очень и нужны. Граждане нужны, граждане! И эти граждане вполне обойдутся безо всякой поэзии. Вот оно, оказывается, как!
Читал кое-что из «Конца света» Г. Гампер. Хвалила. Сказала, что на «Зеленые берега» это не так уж и похоже, что надо писать дальше и не терзаться.
…В Доме творчества жила поэтесса Елена Рывина. Это была уже немолодая, но очень молодящаяся, кокетливая дама. В преклонные годы она продолжала писать стихи о любви и не стеснялась их читать с большим чувством. Однажды я вместе с нею выступал на творческом вечере в Филармонии. После выступления она сказала мне, что мое творчество ее волнует. Вчера она трагически погибла – попала под поезд. Без остановки пронесся мимо станции хельсинкский экспресс.
Рывина стала переходить через рельсы, но из-за хвоста экспресса вдруг вынырнул мчавшийся с большой скоростью товарный состав. Куски ее тела разбросало по шпалам метров на сто. Вечером в нашем холле старушка-вахтерша рассказывала со спокойной обстоятельностью: «Целы были только руки и ноги. А остальное – кисель какой-то. И еще затылок с волосами разыскали в канаве. В общем набралось с полмешка».
Около станции – магазин, и Рывина отправилась туда за конфетами.
Роман мой наконец-то перепечатан. И теперь мне уже ничего не остается, как отнести его в «Неву» и выслушать, что мне там скажут.
Приехал М. А. Посидели у меня минут пятнадцать, после чего мы отправились к Наташе Галкиной. Увидев во дворе куст бузины с уже красными ягодами, он сказал, что в старину этими ягодами чистили медные самовары. Еще сказал, что на мои стихи обратил его внимание когда-то ныне покойный Глеб Семенов. Еще сказал, что скоро поедет в Москву и зайдет в «Современник» – у него там выходит толстый том избранного – и напомнит обо мне моему редактору. Наташа угостила нас чаем с ромом. У М. А. Была с собой тоненькая самодельная тросточка, и он все время играл ею с Наташиным котенком. Потом я проводил его до станции, и он почти на ходу вскочил в вагон. Уже усевшись на лавочку, он помахал мне рукой.
В мою комнату налетело множество каких-то странных комаров, рослых, длинноногих, длиннокрылых и меланхоличных. Они не кусаются и целыми днями сидят на потолке, будто чего-то поджидая. Но ждать им, бедным, явно нечего, и мне их жаль.
Рядом с Домом творчества располагается летняя резиденция какого-то детского сада. С утра до вечера оттуда доносится детский гомон – крики, визг, смех и плач. Иногда дети поют песни. Погода стоит теплая, и окно мое все время открыто. Под этот шум я и работаю. Но он не раздражает. Даже доставляет удовольствие.
Оглядев внимательно столовую, я не обнаружил в ней ни одного поэта, ни одного прозаика, ни одного драматурга – сплошь критики, литературоведы и переводчики. Множество всякой публики липнет к литературе. Временами из-за нее самой литературы и не видно почти.
Тысячи ликов одного и того же моря. Сегодня полнейший, абсолютный штиль. Вышел на пляж и изумился: небо было белое, покрытое прозрачной дымкой, а моря попросту не было – оно совершенно слилось с небом. Оно было беззвучно и неподвижно. Лишь иногда к берегу подползали сонные, медлительные, маленькие, неизвестно откуда взявшиеся волны. В тишине были отчетливо слышны смех и крики купавшихся, музыка из транзисторов и магнитофонов. В эти звуки вплетался пульсирующий шум проезжавших по шоссе машин.
Половина второго ночи. Я еще работаю. У лампы порхают мошки и мотыльки. Издалека, со стороны моря, доносятся раскаты грома – к Комарову приближается гроза. Раскаты всё громче. Вот зашуршал дождь. Выключаю лампу, открываю дверь балкона, наслаждаюсь свежим воздухом, звуками грозы и вспышками молний.
На платформе жду электричку. Неподалеку на лавочке сидит парочка – еще совсем молодой мужчина лет 30–35 с довольно приятными тонкими чертами лица и уже немолодая женщина лет 50 с лицом грубым и некрасивым. Оба пьяны. Женщина обнимает мужчину за шею, кладет голову ему на плечо и что-то тихо говорит. До меня донеслись слова: «За что ты бил-то меня, дурачок? Сам уже не помнишь?»
Кто-то сказал, что Есенин был Распутиным в поэзии. Неплохо сказано.
Есть культура, есть полукультура, есть псевдокультура, и есть антикультура. Эту формулу можно упростить: есть культура, и есть все остальное.
Рахманинов и Бунин. Первый, осознав, что музыка стала анахронизмом, перестал творить. Второй был уверен, что в русской литературе остался он один, и продолжал писать с упорством поразительным.
Обидно, когда самоуверенный невежда поносит то, что он в искусстве не в состоянии понять. Когда же поношение исходит из уст человека, по всем признакам не дикого, то становится страшно. И за искусство страшно, и за людей.
В августовском номере «Невы» опубликована очередная подборка моих виршей. Это самая крупная журнальная публикация из всех, что у меня были, и, может быть, самая лучшая.
Возник очередной спор о модернизме и реализме. Я, естественно, горой стоял за модернизм. Один из спорящих заявил: «Да обо всех этих новациях лет через 50 никто и вспоминать не станет!» И страстно захотелось мне увидеть, что будет лет через 50.
«Конец света» еле движется. Не оставляет меня чувство, что все это не то, не то… Мука мне с ним, с этим «Концом».
Прочитал старые свои стихи. Показались они мне плоскими, бледными, скучными.
Соседка по столу Людмила Сергеевна прочитала «Зеленые берега». Восхищена. Сказала, что роман написан великолепно, что главная героиня неотразима, что из романа получился бы отличный фильм (это мне уже говорили).