реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Алексеев – Неизданная проза Геннадия Алексеева (страница 60)

18

Пушкин тем и возвысился, что дремучесть, провинциальность российскую преодолел и поднялся до уровня истинной просвещенности и творческой свободы.

Изысканный китайский пейзаж на заиндевелом окне. Два дерева с листьями на переднем плане, а позади остроконечные горы. Мороз неприятен, но он способный художник.

Написано 20 страниц «Конца света». Как и тогда, полтора года тому назад, когда писались «Зеленые берега», я бреду по тропинке наименьшего сопротивления. Бреду и надеюсь, что сопротивление усилится. Но тщетно.

Я уже ненавижу свой второй роман! Он мне противен! Но я все глубже и глубже погружаюсь в него, но я забираюсь в него все дальше и дальше. Какая дурацкая, однако, история.

«Зеленые берега» прочитал прозаик Валерий Попов. Сказал, что это здорово. Сказал, придраться просто не к чему. Сказал, что Ксения прекрасна и он влюбился в нее. И еще сказал, что завидует мне. Что он не смог бы написать вот так, от всей души, без всякой оглядки, на все наплевав.

Когда Попов ушел от меня, я, вконец растрогавшись, взял Настину фотографию и поцеловал ее. Экая сентиментальность, право.

К моему окну часто прилетает сорока. Она садится на ветку каштана и подолгу глядит в окно, почти не шевелясь. Что ей надо? Что она хочет мне сказать?

Морозы смягчились. Идет снег. Дует ветер. Сосны шумят и качаются. Птицы оживились: синички попискивают, дятлы стучат, сороки стрекочут, вороны каркают и вроде бы пахнет весной. И на душе вроде бы потеплело. И даже печальная Настя на фотографии вроде бы улыбается, завтра я опять буду рассказывать о ней в Музыкальном музее.

На белом шаляпинском рояле стоит роскошный старинный, Настиных времен граммофон. Я вытаскиваю из конвертов старинные, Настиных времен пластинки с записями Настиных романсов. Из огромной трубы граммофона струится ласковый, нежный Настин голос.

Тут же, на рояле и рядом с ним, расставлены Настины фотографии. Некоторые из них я вижу впервые. Одна из фотографий уникальна. Настя в своем знаменитом платье с бархаткой на шее, вся в бриллиантах и жемчугах стоит рядом с каким-то роскошным, тяжелым, златотканым, видимо, театральным занавесом.

Одна рука ее поднята вверх. Другая опущена вниз – в ней веер. Настя смотрит на меня сверху вниз. У нее белое, чистое, прекрасное лицо. Ее руки изумительны. Ни на одной из фотографий я не видел у Насти таких рук. Фотография четкая, безукоризненно напечатанная и великолепно сохранившаяся. Я гляжу на нее и млею от восторга. Музейные девочки вздыхают у меня за спиной.

– Да-а, женщина ничего себе! Нам бы такой жемчуг.

Роман прочитал прозаик Вячеслав Усов. Его мнение: первоклассная литература, но крымские эпизоды кажутся немножко затянутыми, любовные сцены чуточку сомнительны, монологи главного героя слишком многословны, сомнителен также и сам прием использования поэтической формы в прозе. Усов оказался строгим критиком. Сам он пишет нечто историческое. Его сочинения мне неизвестны.

Прогулка в Зеленогорск. Снежная дорога. Сосны в снегу. Дятлы на соснах. Клюквенно-малиновый закат над морем за соснами. Кафе. В нем громко звучит современная песня…

В кафе сижу я один, потягиваю из стакана Крымский «кокур», курю трубку и размышляю о «Конце света», о следующем эпизоде своего второго романа. Следующий эпизод пока не удается.

Удивительно, но мой новый роман выглядит на редкость злободневным.

Форма! Ей не хватает значительности, достойной содержания, ей не хватает жесткости и сложности. Она должна пронзать и обнажать сознание. Пока что она только щекочет его.

Настоящий роман должен быть жилист, упруг, стремителен и ошеломляющ. Он должен обрушиваться на читателя, как горный обвал, как снежная лавина, как волна цунами, от которой невозможно убежать. В сюжете – предельный динамизм. В языке – точность, краткость и острота. В композиции – предельная продуманность и гармония. Роман не должен быть похож на облако. Он должен быть похож на монумент.

По-прежнему стужа.

Но у станций метро на улице продают тюльпаны. Цветы покрыты прозрачными пластмассовыми колпаками. Под каждым колпаком горит свеча. Как в церкви.

В перспективе Среднего проспекта в синем морозном небе висело огромное, багровое солнце. Как в моей «Жар-птице».

Ужас бытия, ужас искусства, ужас исчезновения – сплошной ужас. Но интересно.

Годовщина Настиной смерти. 72 года.

Утро. Горят свечи перед ее фотографией. И опять я напряженно вглядываюсь в ее лицо. Мне кажется, что она видит меня. Она еще жива, но смерть уже совсем рядышком. Сейчас без четверти двенадцать. Ее жизнь оборвется в четыре часа пятьдесят шесть минут.

Вечер. Кладбище. Настина часовня. В моей руке искусственные матерчатые цветы – розовые гортензии. По-прежнему морозно. Живые цветы тут же почернеют и съежатся. Залезаю на выступ фундамента и прикрепляю букетик гортензий к железной решетке. Получилось эффектно – цветы видны издалека. И в них есть нечто волнующее. Стою перед часовней. На кладбище ни души. Сумерки. В сумерках стою перед часовней и мысленно разговариваю с возлюбленной Настей.

– Ну как ты там? – спрашиваю я.

– Да ничего, – отвечает она. – Терпимо! У нас тут пекло.

– Тебе нравится мой роман? – спрашиваю я.

– О да! Роман изумителен! Ты натурально гений! Я читала и плакала. Даже нос распух. И глаза стали красными. Особенно хороши крымские эпизоды – тот, где мы с тобою целуемся на пляже над обрывом, и тот, где ты испортил мне прическу. Как хорошо ты все это заметил! А я и забыла вовсе! Память у меня девичья. И еще чудесно ты описал наш вояж в Симферополь. Нет, право же, ты гений!

Стою перед часовней. В двух шагах от меня в неглубоком подземелье лежат Настины кости. Дует холодный ветер, мерзнут кончики пальцев в перчатках. Мерзнут щеки. На белом снегу темнеют монументы.

Собор. Вечерняя служба. Свечи. Хор. Красивый голос дьякона.

Здесь 72 года тому назад и отпевали. Собор был забит народом. Кто-то рыдал и вскрикивал. Перед алтарем возвышалась гора цветов. На ее вершине стоял раскрытый металлический гроб. В гробу лежала прекрасная, незабвенная, но на вид вполне живая Настя. «Ныне отпущаеши, владыко, рабу твою…» После гроб закрыли и через боковую дверь вынесли из собора. А на кладбище, у самого пруда, уже зияла черная страшная яма. И всюду стоял народ. Люди забирались на соседние памятники и ограды. И может быть, дул холодный ветер, как сейчас.

Совсем вечер. Кафе на Восьмой линии. Кроме меня еще парочка в углу, у окна. Взял стакан портвейна и чашку кофе.

Мир праху твоему, моё сокровище! Да будет земля тебе пухом, мое божество! Упокой, господи, душу рабы твоей Анастасии!

За стойкой, среди бутылок, стеклянных ваз с конфетами и разноцветных башенок, сложенных из плиток шоколада, стоит маленький, портативный телевизор. Показывают Норвегию. Показывают веселых, бодрых и, как видно, счастливых норвежцев. Все они на лыжах, и стар и млад, и мужчины, и женщины. Даже смешно.

– Вот видишь, Настя!

– Вижу, – отвечает Анастасия. – Я все вижу. Тебе же нельзя пить, а ты пьешь портвейн Мне это не нравится.

– Прости меня, Настя, – защищаюсь я, – но ведь сегодня годовщина твоей смерти. Это поминки.

– Ну ладно, – говорит Настя. – Действительно, годовщина.

С трудом одолел «Дороги Фландрии» Симона. Чрезмерная изощренность быстро становится утомительной. Роман похож на большое блюдо спелой, сладкой, сочной клубники. Сначала есть ее очень приятно. Но скоро наступает пресыщение, и есть уже не очень приятно. После же начинает подташнивать – вредно есть так много сладкого. Тешишь себя надеждой, что под верхним слоем клубники обнаружится малина, смородина или крыжовник. Но не тут-то было. Это все клубника, одна и та же, вкусная, вполне созревшая клубника.

Теперь меня поджидает Натали Саррот со своими «Вы слышите их», и я заранее трепещу.

Но ведь я и сам грешу густотой письма! Но ведь о моих «Зеленых берегах» говорили, что их нелегко читать!

Мариинский театр. Не был здесь неведомо сколько лет. Наслаждаюсь роскошью зала и красотой занавеса. Занавес торжественно подымается, звучит музыка Прокофьева. Начинается балет «Каменный цветок». Появляется хозяйка Медной горы – тоненькая, гибкая, изящная, в зеленом блестящем трико. Появляются драгоценные камни – не очень тоненькие, но тоже достаточно гибкие, в желтых и фиолетовых трико. Появляется мастер Данила в белой безукоризненной крестьянской рубахе…

Нет, я уже не способен восхищаться классическим балетом. Это зрелище не для меня.

В середине февраля на очередной научной конференции я сделал доклад о «деревянном» модерне, то есть о пригородных дачах, построенных в начале века. Неделю спустя мне позвонила некая дама из Госинспекции по охране памятников архитектуры и сказала, что она тоже занимается старыми дачами и хотела бы побеседовать со мной на эту интересующую нас обоих тему. Еще неделю спустя дама появилась на кафедре, и наша беседа состоялась.

В конце разговора обнаружилось, что даме известно о моем увлечении Вяльцевой и что в Центральном историческом архиве ей попадались кое-какие документы, имеющие отношение к моей Насте. Я поблагодарил даму за весьма ценную информацию, но в архив тотчас же не бросился, решив, что документы меня подождут.

Прошло еще несколько дней и дама позвонила мне домой. Она сказала, что сама может заказать для меня соответствующие архивные папки и мне нужно будет только прийти и порыться в них. Любезность дамы и ее забота о Насте меня удивили. Не иначе, как сама Настя мне эту даму и подослала. Настя не оставляет меня в покое. Она хочет, она почти требует, чтобы я написал о ней книгу. Романа ей мало. В романе вроде бы и она, да не вполне она. Ей нужна книга именно о ней. О, несносная Анастасия, ты хочешь, чтобы я все бросил и посвятил остаток жизни твоему восхвалению! И ты отлично знаешь, что мне трудно противиться твоим желаниям.