реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Алексеев – Неизданная проза Геннадия Алексеева (страница 44)

18

Потрясенный, покинул я, то есть герой романа, зал Дворянского собрания, то есть Филармонии. А Ксения, она же Настя, осталась лежать там на черном рояле (положили ее, бедняжку, на рояль). И шлейф ее знаменитого белого платья свисает на пол. Перечитывая написанное, я ужасно волнуюсь.

Характер, темперамент и повадки Фета похожи на мои. Та же любовь к одиночеству, то же угрюмство, та же «мировая тоска», те же внешние сухость и прозаичность.

А роман Фета с Лазич чем-то напоминает мои романы. Правда, мои женщины, слава богу, живы.

Тяжкий пресс давит на меня с тех пор, как, став стихотворцем, я взалкал признания. Он разрушает меня медленно, но неуклонно.

Дача. Светлый июньский вечер за окном, шорох дождя на крыше, голоса еще не спящих птиц, горящая свеча на столе и письма Фета. Он просит Толстого не продолжать «Войну и мир» (многие полагали, что будет продолжение) и возмущается тем, что Наташа Ростова стала неряхой («Это нестерпимый натурализм»).

Дорога на станцию. Впереди идет мальчик-горбун. Я стараюсь не глядеть на его спину, на качающуюся, обезьянью его походку. Но на платформе, не сдерживаясь, я заглядываю ему в лицо. Это не мальчик, а девушка лет двадцати, подстриженная под мальчика, чтобы незаметно было, что она девушка. И опять что-то острое воткнулось в сердце. Часто мне стали попадаться юные горбуньи.

Фет никогда не писал дневников и весь изливался в своих письмах. Письма у него длинные и очень умственные. Стиль своеобразен. Некоторых слов как бы не хватает, они подразумеваются. Отсюда плотность и экспрессия текста при общем, однако, многословии.

Бронзовый жезл в руке Кутузова. Рука с жезлом указует на северо-восток. На руке сидит чайка. Рука вся в пятнах от птичьего помета.

В 1886 году Лев Толстой собственноручно сшил Фету ботинки и взял с него 6 рублей. При этом он сказал: «Вот Эппле берет за пару таких ботинок 15 рублей».

Принимаю экзамен по истории искусств. Студенты взяли билеты и готовятся. От нечего делать изучаю фамилии в экзаменационной ведомости. Смачная украинская фамилия – Нездоймынога.

Нежная девичья фамилия Тюнова. И еще одна трогательная девичья фамилия – Деревцова. Очень мужская сердитая фамилия – Рыкачев.

«А у поэтов в каких веках бывали деньги?» – вопрошает молодой Фет. Он с ранних лет мечтал о богатстве, годам к сорока у него водились денежки.

Вместо того чтобы писать свой роман, я добываю презренный металл – пишу скучную статью об архитектуре Гатчины. Я не намерен разбогатеть, как Фет. Но вот уже год я не могу отдать матушке взятую взаймы жалкую сотню, и это бередит мою душу.

Павловск. Статуя Павла перед дворцом. Павел позирует, почти кривляется. В лице крайнее самодовольство. И весь он какой-то жалкий. Павел не любил Павловск. Но Павловск обязан ему своим возникновением.

Гирландайо. Портрет Джиованны Торнабуони.

Можно глядеть часами, не насыщаясь.

Сказано все. Гармония достигла абсолюта. Дальше – уже пропасть.

Мой «роман» с Настей начался летом 79-го года, когда я увидел ее пластинку в музыкальном отделе Гостиного двора. Он длится уже 4 года.

Ржавый, давно не крашенный портовый буксир. У него философское название «Аксиома».

Ехал в автобусе по Седьмой линии и увидел на доме надпись: «Аптека д-ра Пеля и сыновей». Четкая, отлично читаемая надпись крупными светлыми буквами на темном фоне. Опять она выступила. Ее все время замазывают, а она снова появляется. Ее опять замазывают, а она снова… Надпись сделана на совесть и держится уже 70 лет. А замазывают кое-как и черт знает чем.

Гатчина. Городское кладбище. Руина кладбищенской церкви, построенной в конце прошлого века. Церковь снизу по цоколю будто кем-то обкрадена. Цоколь был добротный, крепкий – из светло серого песчаника. Кое-где видны его остатки. Песчаник выломали, небось на надгробные памятники, а церковь так и стоит, подрубленная, как дерево в лесу. Стоит и не падает. Держится. И крыша ее провалилась, и от колокольни мало что осталось.

Вокруг церкви валяются остатки надгробий, стащенные сюда, как на свалку. Остатки тоже добротные – из полированного гранита. На граните отлично сохранившиеся, тщательнейшим образом сделанные надписи: генерал-майор… профессор… тайный советник… вдова адмирала… Это то, что было когда-то Россией, многим казавшейся вечной.

Часа в 2 ночи раздается телефонный звонок. В трубке женское всхлипывание. Потом, сквозь плач, прерывающийся, вибрирующий, жалобный голос:

– Простите… Простите меня, Геннадий Иванович, но я не могла… Но мне очень плохо… и вот я звоню… простите… Это Марина говорит… Я вам звонила в прошлом году, поздравляла с днем рождения… Мне сейчас очень паршиво… и у меня здесь никого нет… Я совсем, совсем одна… только вы, то есть ваши стихи… простите… Мне хотелось только услышать ваш голос… он такой спокойный, такой человеческий… Тут одни пьяницы, они… Простите, что так поздно, что я осмелилась, что я вас беспокою, но мне очень, очень плохо сейчас…

Я слушал в растерянности. И вроде бы даже ощущал себя виноватым за что-то. За стихи, которые пишу, за то, что мне еще не так уж паршиво, за то, что я не так уж одинок в этом мире.

– Я из Пскова. Я здесь учусь. Я сама нашла ваши стихи. И я не могла не позвонить вам. Простите. Можно я еще позвоню, потом как-нибудь?

Я зажигаю свечу перед Настиной фотографией. Ее лицо выплывает из мрака. Из мрака вечерней комнаты, из мрака потусторонности. Настя смотрит на меня из-за свечи. Свеча колеблется между мною и Настей. Нас трое, и больше нам никто не нужен.

Я дую на свечу. Свеча гаснет. Тонкая, светлая струйка воска, извиваясь, тает во мраке. Во мраке вечерней комнаты, во мраке потусторонности.

Павловск. Утро. Сижу на пригорке и гляжу вниз, на ровную, зеленую, только что подстриженную лужайку, по которой течет, вернее, стоит, а еще вернее, на которой лежит неподвижная, заросшая кувшинками Славянка.

За речкой – клодлоренновский классический, до мельчайших деталей продуманный пейзаж – пышные купы деревьев эффектно расставлены на склоне холма. Справа белеет дорическая колоннада Храма дружбы.

По дорожке вдоль берега речки не торопясь идет полосатая кошка. Она направляется к храму. Вероятно, она поклонница Камерона. Быть может, она вообще обожает русский классицизм.

От деревьев на траву падают сочные сине-фиолетовые тени.

Тепло, безветренно. Покой и тишина. Благодать.

По дорожке не спеша прошли три девушки в джинсах и с этюдниками на плечах. Над речкой, тоже не спеша, пролетела чайка, плавно махая длинными острыми крыльями. Вдали, где-то над Царским Селом, тоже медленно и как бы задумавшись пролетел серебристый, сияющий на солнце самолет. Пролетел и растаял в легких, ворсистых, полупрозрачных облаках.

По дорожке едет велосипедист в синей клетчатой рубашке. На багажнике велосипеда, изящно свесив стройные ножки, боком, как амазонка, сидит девушка в ослепительно-красной широкой юбке.

Запасник Павловского дворца-музея. Портреты фрейлин Елизаветы Петровны. Портрет Николая I в молодости. Портреты великих князей и княжон. Тишина. Затхлый, тяжелый запах (окна открывать нельзя).

«Юличка Таранова

род. 10 мая 1930 года

сконч. 14 декабря 1931 года»

Как мало пожила, однако. Едва коснулась жизни маленьким пальчиком с крохотным розовым ноготочком.

Но в этом кратком свидании с жизнью, наверное, было нечто (неужто ничего в нем не было?).

Но в этой мгновенной жизни была, небось, некая отрада. На бетонном крестике – бумажная роза, совсем еще новая.

Середина июля. Щедрость зрелого лета. Высоченная трава. В траве полевые цветы – ромашки, колокольчики, лютики, клевер. Густая листва. В листве прыгают и попискивают, посвистывают, пощелкивают разные пташки – синички, щеглы, чижики, зяблики. Облака в небе сытые, толстые, ленивые. Природа наслаждается довольством и безмятежностью. Природа счастлива.

Занимаюсь любимым делом – ловлю ос, которые бьются о стекло, и выпускаю их на волю. Они, дурехи, снова и снова залетают в комнату, и я снова их ловлю, снова выпускаю.

Роман мой опять остановился.

Дожил до пятидесяти и только сейчас удосужился узнать, что означают прилагательные «буланый» и «палевый». Оказывается, они означают одно и то же – светло-желтый. Только первое слово применимо лишь к лошадям, а второе – преимущественно к материям. А всего и делов-то было – заглянуть в словарь, стоящий уже много лет у меня на книжной полке.

Примечательно, однако, что палевый цвет я приблизительно так и представлял себе: нечто светлое, розовато-желтовато-коричневатое. А вот о буланом у меня не было ни малейшего представления. Оттого, разумеется, что лошади нынче становятся редкостью и я встречался с ними нечасто.

Несколько лет все девицы ходили, распустив по плечам длинные волосы.

Новые все девицы как по команде стали заплетать косы вполне на русский манер. Любопытно следить за причудами женской моды.

Дача.

Цветут розы. Цветет жасмин. Цветут белые и оранжевые в черную крапинку (тигровые) лилии. Цветут и благоухают. Нюхаю все цветы по очереди. Нюхаю и наблюдаю, как в них копошатся разные насекомые.

Из глубины белого граммофончика вылез большой, лохматый шмель, весь желтый от пыльцы и одуревший от аромата. Сидит на краешке листка, еле шевеля усиками, – никак не может прийти в себя. Прилетела бойкая зеленоватая мушка, нырнула в лилию, туда, где только что блаженствовал шмель.