Геннадий Алексеев – Неизданная проза Геннадия Алексеева (страница 46)
Боюсь умных и некрасивых женщин, которые ходят лохматыми и непрерывно курят.
Вчера и позавчера поставил рекорд. Вчера и позавчера мною написано по 10 страниц. Это едва ли не самое эффектное место романа. Поэтому и писалось так вдохновенно.
Покидаю Комарово. Заданную себе норму – сто страниц романа – я выполнил. Доволен собой.
Выборг. Он прежний. В нем ничто не меняется. Брожу по улицам. Наслаждаюсь воспоминаниями о днях дальней молодости, о Сюзи, о потерянных надеждах, об утраченных иллюзиях.
Всю жизнь я качаюсь, как маятник, от стоицизма к эпикурейству и обратно. И безмерный ужас мой перед безмерностью.
Очень застенчивый человек – постеснялся родиться. Очень скромная поэзия – ее совсем нет.
Перечитал лучший рассказ Чехова – «Дама с собачкой» и лучший рассказ Бунина – «Чистый понедельник». Стилистика одна и та же. Но Бунин Чехова превзошел. «Понедельник» действительно чист. Он написан безукоризненно виртуозно. А в «Даме» то и дело натыкаешься на шероховатости и неточности. И поэзии в «Понедельнике» поболее, и печаль в нем пронзительнее. Кроме того, в нем некая загадочность, проистекающая от странности героини. Однако сюжет «Дамы» типично бунинский, и герой рассказа тоже бунинский. Точнее – бунинские герои из породы чеховских, только больше у них «дури» и изящества.
И снова осень.
И снова Александрия. И рядом – Гретхен. Теплый тихий день. Безмолвные аллеи. Уснувшие, пустые. Шорох листьев под ногами. Нежная шея Гретхен. Влажные губы Гретхен.
Перечитал «Гранатовый браслет». Куприн плакал, заканчивая свой рассказ. Я тоже поплакал, его читая.
Второе мое сообщение о Насте в квартире Шаляпина. Народу было больше, чем в прошлом году. И говорил я лучше, чем в прошлом году. Но волновался не меньше. Среди публики сидела Анастасия Дмитриевна младшая. Она тоже волновалась. А после она благодарила меня и говорила, что никогда еще не слышала так много хорошего о своей знаменитой родственнице. Проводил ее до Карповки и отправился к Житинскому читать свой роман. Прочел несколько фрагментов, и не без удовольствия – роман начал всерьез нравиться. Житинский остался холоден. Похвалу я не услышал. Сделанные же замечания показались мне нелепыми.
На карнизе сидело несколько голубей, обыкновенных, кротких, тихих голубей. Прилетел еще один. Этот не был кротким. Этот был злобным, наглым, агрессивным. Он вел себя как типичный хулиган. Он по очереди нападал на каждого голубя – напирал грудью, толкался, клевался. Он согнал всех голубей с карниза и стал прохаживаться по нему с торжествующим видом туда-сюда. Тут он заметил, что на соседнем карнизе тоже сидят голуби, и тотчас перелетел туда. Там произошло то же самое. Голуби не пытались защищаться и трусливо покинули карниз. Хулиган наслаждался победой. Он не был крупнее остальных голубей и, видимо, не был сильнее. Но у него был огромный запас наглости, и он с удовольствием самоутверждался.
Мое самочувствие ухудшается. Я уже совсем не могу обходиться без лекарств, без таблеток нитроглицерина. Даже медленная ходьба вызывает тяжесть и боль в груди.
Успеть бы дописать роман! А впрочем, так ли уж это важно? Он все равно не будет опубликован.
Филармония. Первый концерт Паганини. Играет Стадлер. Играет бесподобно. Такой игры никогда не слышал. Истинная виртуозность, быть может, на уровне самого Паганини! А внешность смешная и совсем непаганиниевская – холеный, щекастый мальчишка, типичный отличник и маменькин сынок. Таких в школе лупят.
Пушкин был талантлив, но он не был личностью. Его взгляд на мир был расплывчат и невнимателен, его взор рассеянно скользил с предмета на предмет, как у дитяти. Личностями были Лермонтов, Тютчев, Фет, Блок. Однако внешние обстоятельства помешали им до конца раскрыть свою натуру в творчестве. Потому все они не достигли мирового уровня поэзии и остались лишь русскими гениями. Правда, у Фета сохранились шансы на мировое признание.
У Достоевского в «Бесах»: «Время не предмет, а идея». Пожалуй, это эпиграф к моему роману.
В условиях фантастического бытия, которыми одарила меня щедрая до расточительности судьба, есть свои преимущества. Всегда имеется лазейка для несчастного, измученного сознания: таковы обстоятельства, они неодолимы!
Сюжеты у Достоевского столь хитроумно сплетены, что скучно их расплетать. Все друг друга любят и тайно ненавидят. Или, наоборот, все друг друга ненавидят, но тайно любят. Злодеи изощрены в злодействе своем до невозможности, а ангелы кротки и непорочны до неправдоподобия. О Боге и о божественном в человеке. В каждом герое и в каждой героине Бог сражается с сатаной, и оттого каждый герой и каждая героиня непрерывно корчатся от внутренних неизбывных страданий.
В «Бесах» Достоевский зол до непристойности. Заодно с экстремизмом заговорщиков оплевал он все русское просвещение, всю русскую культуру XIX столетия. В самом Достоевском было что-то из преисподней. Когда он злился, бесовское вырывалось наружу. А злился он частенько.
Стихи мои вспыхивают во мне. Как ракеты, озаряя мое сознание таинственным цветным сиянием. Вспыхивают и гаснут. Но в отличие от ракет они не исчезают бесследно.
Я в больнице. У меня инфаркт. Не думал, что это случится так скоро. Я разрушаюсь гораздо быстрее, чем мне казалось.
Из поликлиники Литфонда меня доставили в больницу Ленина на машине «скорой помощи». Одетого, в пальто и даже в шапке, ввезли на каталке в палату реанимации, осторожно раздели и уложили на койку.
Лежу, весь опутанный проводами. Надо мною некий аппарат с экраном, похожий на телевизор. На экране прыгает зеленый огонек. Это бьется мое сердце. Шевелиться и поворачиваться разрешено, садиться – нет. Лежу и гляжу в потолок. На потолке некое пятно, напоминающее человеческую голову, мужскую бородатую бороду. На потолке пятно, напоминающее меня. Время от времени подходит сестра и делает мне укол. Появляется врач, спрашивает, что я чувствовал вчера, позавчера, месяц и год тому назад, и какими болезнями я болел раньше.
Страх смерти отсутствует. Жалость к себе – тоже. Однако я ощущаю значительность происходящего и волнуюсь.
Рядом лежит старик. Он то и дело громко, со стоном вздыхает.
– На улице взяли? – спрашивает он меня.
Прибегает Майка. Она испугана. Она плачет, она смотрит на меня, как на умирающего. Мое волнение успокаивается.
«Вдруг и впрямь вот-вот помру?» – думаю я. Прошу Майку принести мне блокнот потолще и шариковую авторучку.
Ночь. Мне не спится. Верхний свет выключен. В палате приятный полумрак. Над головами моих собратьев по несчастью на экранах осциллографов прыгают зеленые огоньки. Они создают ощущение таинственности. Палата похожа на каюту космического корабля, летящего в отдаленную область галактики. Экипаж спит. Корабль доверен автоматике. Бодрствует только дежурная сестра. Она сидит за своим столом и, кажется, читает книгу. Свет от низко опущенной лампы падает ей на лицо. Тихо, слышны только посапывание и похрапывание спящих. Где-то на улице прошумел тяжелый грузовик. Кто-то застонал во сне. Сестра поднялась и подошла к застонавшему. Через минуту вернулась и снова склонилась над книгой.
Итак, начался последний акт затянувшейся трагикомедии моей жизни. Я хотел умереть в 50 лет. С некоторым опозданием мое желание осуществляется.
Утро. Мне делают уколы. Мне меряют температуру. У меня снимают электрокардиограмму. Меня осматривают врачи. Они опять спрашивают, как я себя чувствую. Похоже, что смертельная опасность мне уже не угрожает.
Вечер. Меня опять укладывают на каталку и везут в другую палату. Я спасен. Теперь меня будут лечить. Теперь я буду отлеживаться. Теперь у меня будет время для работы. Как своевременно хватил меня кондратий!
Я успею дописать свой роман в этом году! Я отключен от всего, я отрезан от всех нудных забот. Я оторван от всех обременительных обязанностей, я свободен от всех обещаний, я предоставлен сам себе! Какой подарок судьбы! Какой неожиданный и какой удивительный отпуск! Я не смогу бесцельно шататься по улицам, не смогу транжирить время на разговоры с неинтересными людьми. Я буду лишен возможности выбора, чем мне заниматься, мне останется только одно – писать роман. Последние 100 страниц я смогу написать за месяц. Да, я смогу написать их за месяц!
Ко мне приходят матушка, Аня, Майя, поклонницы и литературные друзья. Я не забыт – почти каждый день у меня посетители.
Уставая писать, читаю прозу Петрова-Водкина. Недурно. «Хлыновск» написан вкусно, сочно, смачно и для конца ХХ века весьма современно.
Живопись Водкина, некогда казавшаяся мне значительной, теперь раздражает меня эклектичностью и назойливым нарциссизмом (или натурализмом). Водкин не раскрылся до конца как художник, сбитый с толку разномастными влияниями. Вначале был Мюнхен. И он вроде бы пошел Водкину на пользу, породив лучшую его вещь – «Красного коня». Но после появились соблазны Парижа (Сезанн). Париж наложился на Мюнхен, а сверху легла русская икона. Получилась каша. Лучше бы уж оставался один Мюнхен.
Судя по его прозе, Водкина всегда тянуло к реальности. Крестьянской его душе претили отвлеченности. Он всегда видел вокруг себя только предметы. Но при этом ему было свойственно крестьянское же пристрастие к неумелому, самодеятельному философствованию. Отсюда наивность его «глобальной» перспективы и все эти нарочитые перекосы в его полотнах, которые только мешают на них смотреть.