Геннадий Алексеев – Неизданная проза Геннадия Алексеева (страница 48)
Какой она была, эта женственная Мария Картавцова? Отчего умерла? Отчего похоронена не на городском кладбище, а здесь, в лесу, вблизи от залива, в шестидесяти верстах от Петербурга, да к тому же и с такой немыслимой роскошью? И памятник, и церковь, и кладбище – все было создано для того, чтобы сохранить память о ней на долгие годы! Муж ее, как сообщает Андреева, был очень богат. И все же в этой роскоши было нечто сверхъестественное, загадочное, необъяснимое.
Вдруг появляется мысль: она ведь похоронена за оградой кладбища и в стороне от церкви! Так хоронили только самоубийц! Стало быть, смерть ее была неожиданной, трагической. И муж, потрясенный горем, не пожалел денег на все эти затеи. Но отчего богатая, красивая и, вероятно, всеми обожаемая женщина наложила на себя руки? Еще одна тайна. А может быть, муж и был виновником ее смерти? И не столько любовь, сколько чувство вины заставило его так раскошелиться?
Замечаю, что под самой надписью из-под снега выглядывают засохшие цветы и еловые ветки.
Надо же! Кто-то еще навещает эту разоренную, оскверненную могилу? Кто-то помнит, помнит, помнит, несмотря ни на что, еще помнит о Марии Картавцовой!
Все стою у груды камней, у этих остатков великой любви, великих душевных терзаний, великих угрызений совести и великой щедрости, у этого памятника отчаянной, но тщетной попытки одолеть неодолимое время. И беспощадно всепоглощающее забвение.
Подымаюсь к кладбищенской ограде, обхожу вокруг кладбище, еще раз осматриваю руины церкви. Она взорвана изнутри большим зарядом взрывчатки. Массивный, рассчитанный на вечность железобетон не устоял. Столбы рухнули и увлекли за собой паруса сводов, барабан купола и сам купол, который, по свидетельству той же Веры Андреевой, был золотым. Стены же церкви были белыми, как и сплошная высокая ограда кладбища – от нее уцелели лишь отдельные куски. Эту церковь часто посещала семья Андреева. Около нее он и был похоронен. Неподалеку чуть позже была погребена его мать.
Не утерпел и второй раз посетил кладбище. Внимательно рассмотрел остатки надгробия Картавцовой.
В санатории шумно и беспокойно. По коридорам целыми днями бродят люди. Из холла каждый вечер доносятся вопли телевизора. Через день в зрительном зале показывают кинофильмы.
Пытаюсь писать тексты песен, которые поет героиня моего романа. Не получается. Злюсь и тоскую. Аллергия не унимается. Кашель усиливается.
Опять я в больнице. Лежу в палате рядом с той, где лежал неделю тому назад. Вспоминаю события вчерашнего дня, прошедшей ночи и сегодняшнего утра.
Вечером кашель стал удушливым и совсем непереносимым. Пошел к дежурной сестре и сказал, что мне плохо. Дежурила Прасковья Никитична – милая, добрая немолодая уже женщина с некрасивым, но хорошим русским лицом. Она всполошилась, побежала за дежурным врачом, а я вернулся в свою комнату. Через минуту появилась докторша в сопровождении все той же дежурной сестры. Меня усадили на стул, велели не очень шевелиться и стали мерить давление. Оно оказалось зловеще высоким – 240 на 120. Докторша изменилась в лице и объявила, что это не аллергия, а нечто худшее. Прибежали еще две сестры с шприцами и ампулами. Воткнули толстую иглу в вену на моей руке и стали вливать в меня лекарства зверскими дозами. Я следил, как пустеют баллончики шприцев – один за другим, один за другим. Докторша непрерывно мерила кровяное давление, завладев моей второй рукой. «Еще! – говорила она. – Еще! Скорее! Ну что вы возитесь! Скорее. Еще одну дозу! Вот, кажется, стало немножко получше. Теперь внутривенно!»
Мой сосед по комнате взирал на все это с ужасом. Потом его попросили выйти в коридор.
Так же, как тогда, в больнице, страшно не было, но было ощущение торжественности, незаурядности происходящего. Я сознавал себя почти героем, во всяком случае – великомучеником.
Появилась каталка, меня осторожно положили и повезли по коридору. Попадавшиеся навстречу санаторники глядели на меня сочувственно и испуганно.
И снова я оказался в палате реанимации (в санатории на всякий случай имеется и такая). Меня осторожно посадили на стул и поставили мои ноги в таз с теплой водой, мне делали уколы в руку. Потом меня уложили на высокую койку, подпихнули под голову несколько подушек, поставили мне капельницу и велели лежать смирно.
Было уже за полночь. Докторша и сестрица Прасковья Никитична не отходили от меня. То и дело в палату забегали другие дежурные сестры. Они молча с любопытством меня разглядывали. Вероятно, подобные происшествия в санатории случаются не часто. Вероятно, это было ЧП. Я внес в санаторную жизнь некоторое оживление.
Долго не мог уснуть. Прасковья Никитична заботливо поправляла мне подушки. Мы с нею разговорились.
Вспомнил я о кладбище. Прасковье Никитичне эта тема была приятна, и я узнал от нее много интересного.
Картавцовым принадлежало несколько дач на Черной речке. Видимо, они сдавали их в наем. В некоторых из дач ранее помещались корпуса санатория. Пригорок, на котором находится кладбище, и поныне называется «Марьина горка», оттого что Картавцов называл свою жену Марьей, Марьюшкой. Она и в самом деле покончила с собой, но отчего – неизвестно. После революции Картавцов эмигрировал, но где-то в пятидесятых годах он приезжал сюда из-за границы и посетил кладбище. Тогда оно еще было цело. Во время войны пострадала только колокольня церкви (оказывается, была и она), потому что финны устроили на ней наблюдательный пункт.
В послевоенные годы на кладбище продолжали хоронить, но церковь была закрыта и скоро обветшала. Вдруг откуда-то пришло указание кладбище закрыть, все могилы перенести на городское кладбище в Зеленогорск, а церковь взорвать. Так и было сделано. В это же время был разрушен памятник на могиле Марьюшки. Вскрытый склеп, который я видел, был запасным. Картавцов приготовил его для себя. Сама Мария Картавцова лежала (а может быть, и сейчас лежит) рядом, под камнями. Самое примечательное во всей этой печальной истории то, что жива родственница Картавцовых, которая к тому же в этом самом санатории работает и живет где-то поблизости. И, конечно, всё-всё знает и о Марьюшке, и о ее муже, и о кладбище, и о церкви, и об удивительном памятнике с бронзовым мишкой. (Когда Прасковья Никитична открыла мне эту тайну, мне захотелось тут же вскочить и броситься на поиск родственницы. И я горько пожалел, что нахожусь в столь плачевном, беспомощном состоянии. «Ужо отыщу, – подумал я, – непременно!»)
Утром вокруг меня собрался целый консилиум врачей. Мне сказали, что положение мое серьезное, что у меня повторный инфаркт и сейчас меня отправят туда, откуда я прибыл – в больницу Ленина.
И вот я лежу почти там же, где лежал, и чувствую себя как-то неловко – слишком много хлопот я причиняю медицинским работникам.
Однако, как выяснилось, второго инфаркта у меня не было – был все же аллергический синдром. В санатории напрасно перепугались и преждевременно вернули меня в больницу.
Велено мне было отправиться в рентгеновский кабинет и сделать снимок грудной клетки (нет ли у меня в ней чего-нибудь нехорошего). Кабинет двумя этажами ниже. Со мной отправилась сестра. Едва мы вошли в кабину лифта, как к нам присоединились еще три старушки – инфарктницы из женского отделения. Нажали на кнопку – лифт дернулся, проехал, как нам показалось, метра два и застрял между этажами. Стали кричать, звать на помощь. Старушки перепугались. Одной даже стало дурно. Откуда-то снаружи нам кричали, что вызвана ремонтная команда. Прошло полчаса, прошел час. Мы всё ещё сидели, точнее, стояли в кабине лифта. Старушки роптали и хныкали. Сестра, перепуганная насмерть, пыталась их успокаивать.
Наконец кабина поехала вверх, и мы выбрались на волю. Оказалось, что мы опустились всего на метр. Пикантное больничное приключение. Старушкам оно, кажется, не пошло на пользу.
Завтра меня выписывают. Состояние мое удовлетворительно.
Сижу дома. Мне наносят визиты врачи. Перепечатываю то, что было написано от руки в больнице. Многое приходится переделывать. Работа движется медленно. Жаль, что меня столь поспешно выпроводили из санатория – не успел все разузнать о Картавцовой.
Листаю книжку Веры Андреевой. В 1936 году ее брат Савва посетил Черную речку. В то время андреевская дача уже не существовала.
В уцелевшей дворницкой жил финн – крестьянин, купивший этот участок. Савва отправился на кладбище, чтобы поклониться праху отца. В письме к матери (этим письмом заканчивает книгу Вера Андреева) он описал впечатление от посещения кладбища:
Жизнь – это ежедневная смерть. Но что же тогда смерть?
Боттичелли умер почти забытый в 1510 году.
Эль Греко умер в 1614-м и вскоре был позабыт.
Жорж де Латур скончался в 1652 году, и целых двести лет о нем ни разу не вспомнили. А могила Белинского через пять лет после смерти была потеряна (!).
Скотт Фицджеральд не трогает меня. Начал было читать «Ночь нежна», прочитал страниц тридцать и отложил в сторону. Скука. Заурядный описательный, мелочный реализм. За что в Америке любят Фицджеральда? Правда, «Великий Гетсби» произвел на меня некоторое впечатление. Некоторое. Трудно предположить, что Фицджеральд – посредственность. Но отчего же он не трогает меня?
Перепечатка увлекает, но утомляет. То, что в больнице писалось с таким волнением, сейчас выглядит слишком чувствительным и напыщенным, подчас даже глуповатым. «Охлаждаю» текст, уточняю детали, копаюсь в мелочах, барахтаюсь в тонкостях.