Геннадий Алексеев – Неизданная проза Геннадия Алексеева (страница 43)
Иной путь борьбы средних с культурой – приспособление ее к средним потребностям, превращение ее в свою противоположность, создание контркультуры, псевдокультуры, массовой культуры.
Бедный Бенедиктов! Безапелляционность Белинского «закрыла» его для России более чем на столетие. А неплохой, между тем, поэт. Немного было таких в прошлом веке.
Гулял по лесу. Нашел маленькую, гниленькую поганку на тоненькой ножке. Долго нюхал ее, наслаждаясь грибным ароматом.
Звоню живой Вяльцевой. Набираю номер и с некоторым страхом говорю в трубку:
– Анастасию Дмитриевну можно к телефону?
Слышится теплый грудной голос.
– Алло! Здравствуйте! Как же, помню!
(И голос-то похож! То есть думается мне, что похож, наверное, похож! Не может быть, чтобы не был похож!)
На кладбищенской дорожке (Смоленское) седой тучный человек в майке и в спортивных брюках с большим усердием выполняет физические упражнения – наклоняется, приседает, вскидывает ноги, машет руками, вертит головой. Неминуемость смерти, столь красноречиво подтверждаемая стоящими поблизости надгробиями, совершенно не смущает престарелого физкультурника. Он храбро игнорирует смерть.
На кладбище то и дело попадаются могилы Алексеевых. Сколько их уже было, моих однофамильцев.
Всюду грязь. Чистоты хочется.
Провинциальность мышления. Культурная ограниченность. Духовная недоразвитость. Физиологический консерватизм. Варварский конформизм…
Мне ли со всем этим сражаться?
Живу оцепенело. Будто под взглядом гипнотизера.
Утренний майский лес. Светит солнце. Зеленеет свежая листва берез. Желтеет дорога. Поют зяблики и дрозды. Прибавляю шагу, и тотчас в груди возникает давящая, тупая боль. Моя боль не унимается. Останавливаюсь. Достаю таблетку нитроглицерина. Боль отпускает, но начинает кружиться голова.
Сам виноват. Следовало дожить до пятидесяти и этим ограничиться.
Требуются утешители. Требуется старинный паровоз с большущей трубою конусом. Требуется панорама битвы. Требуются два острых длинных гвоздя. Да мало ли что мне требуется?
Требуется, наконец, молоток, обычный молоток, чтобы заколотить эти гвозди. Куда надо. Но утешители, конечно, не требуются. Я ошибся.
По ночам комары не дают спать. Они залетают в комнату через открытое окно. А закроешь его – в комнате духота. Она тоже не дает спать. Ни сна, ни покоя.
Пишу последние страницы романа, но середина его еще не написана. Приближается гибель Насти (Ксении).
Снова недоволен тем, что выходит. Выходит как-то тускло.
Ноябрь 1943 года. Станция Казанджик. Двухэтажный дом на окраине поселка. В ста метрах от дома железная дорога. За нею – пустыня. Настоящая пустыня – песок, барханы, и больше ничего.
Иногда из-за барханов появляется караван верблюдов. Впереди – ишак. На ишаке туркмен в огромной лохматой шапке. Караван движется странно медленно. Через полчаса он пересекает железнодорожное полотно и становится видно, что верблюды везут саксаулы – большие связки саксаулов висят по бокам их горбов. Обнаруживается также, что морда каждого верблюда привязана к хвосту предыдущего. Так же медленно караван проходит мимо нашего дома и скрывается в одной из улочек поселка. Некоторое время еще слышится звон колокольцев. По железнодорожному пути движется бесконечный состав с черными нефтяными цистернами.
Теплый майский вечер. Никольское кладбище. Яркая зелень молодой листвы. Голоса птиц. Настина часовня. На гранитных плитах у входа лежит букет неживых белых нарциссов. Рядом с ним горят четыре восковые свечки (каждая – десять лет Настиной жизни). Их пламя колеблется, ложится на бок. Лена Ш. подносит ладони к свечам, защищая их от ветра. Сегодня День поминовения всех усопших.
Неоклассики начала века (Фомин, Желтовский, Ахматова, Мандельштам, Рахманинов, Бунин) к своему времени относились с полнейшим презрением (нечто серое, жалкое, ничтожное, недостойное иметь собственное искусство) и попросту поворачивались к нему спиной.
Девушка-горбунья. Модные брюки на тонких, прямых, как палки, ногах. Узенькие плечики. Шеи совсем нет. Остренький детский подбородок лежит на груди.
Жалость бритвой полоснула по сердцу.
Не хожу в цирк и не интересуюсь циркачами. Ни разу не видел клоуна Енгибарова. Впрочем, может быть, и видел на экране телевизора, но не произвел он на меня впечатления и не запомнился. И теперь уж никогда я не увижу клоуна Енгибарова, потому что он умер. А был он, как говорят, талантлив и своеобразен. Кроме всего прочего, сочинял прозу. И проза эта тоже была незаурядна, хотя и не была напечатана. Впрочем, это не проза, а нечто другое – стихи в прозе, почти поэзия. И это похоже на то, что делаю я.
Жил на свете вместе со мною умный, наблюдательный, насмешливый и совсем невеселый клоун Енгибаров с душою, мне близкой. Но не встретились мы с ним в этом мире.
Он покончил с собой. Говорят, что от любви. Только думается мне, что по другой причине.
Снится кошмар. Долго-долго, невыносимо долго снился какой-то ужас. И я долго кричал, взывая о помощи, и все пытался проснуться. Но в последний момент, в последний перед пробуждением момент пришло спасение. И был этот сон как сама моя жизнь.
Неужели и в жизни, в самом ее конце, поджидает меня спасение?
Будет ли предел моим унижениям? Или они беспредельны?
Пишу роман, который при жизни моей не напечатают. Пишу картины, которые при жизни моей не выставят. Тружусь для смерти.
Но ведь и после смерти… Нет никакой гарантии, что после смерти всё же напечатают и вывесят.
Тружусь безо всякой гарантии, на свой риск.
Будущее – серое пятно неопределенных очертаний. С годами оно все темнее.
Как мало времени я трачу на литературу. Гораздо меньше, чем мог бы тратить.
Как много времени я трачу на рефлексию, на бессмысленную тоску, которая меня расслабляет и разрушает. Однако тоска питает мое творчество. Какой же поэт не тоскует? Без тоски нельзя. И невозможно, наверное, творить, не разрушаясь, не мучаясь.
Скромная девушка в кафе. Я сразу заметил, что она скромная, тихая и хорошая. У нее были скромный затылок и скромная спина, когда она стояла в очереди. Опустив глаза, я убедился в том, что и ноги у нее тоже скромные.
И потом она очень скромно, очень сдержанно, но при этом очень женственно и очень мило ела мороженое, запивая его крепким кофе. Глаза ее были прикрыты ресницами. Локти были прижаты к бокам. Сидела она прямо, не наваливаясь на стол и не откидываясь назад. И ложку с мороженым она подносила ко рту тоже очень деликатно. Была она не то чтобы красива, но привлекательна. «Небось, чудесная из нее получится жена, – думал я, рассматривая ее исподтишка. – Повезет же тому, кому она достанется».
Цыганка с дочерью, смуглой, глазастой девочкой. «Земфира, возьми сумку!» – говорит цыганка. Как интересно! Оказывается, цыгане знают Пушкина! Или «Земфира» – действительно цыганское, издревле цыганское имя?
Вечерняя набережная между Академией художеств и Горным институтом. Люди и животные на набережной.
Вечер хороший, теплый. Люди и животные вышли погулять.
Две женщины и молодой, игривый черный английский дог. Он носится по траве, прыгает, машет ушами, головой, хвостом, встает на задние лапы.
Женщина, мальчик и серый шустрый котенок. Мальчик то сажает котенка на плечо, то пускает его в траву. Котенок совсем ручной и ведет себя, как собака. Из травы торчат только его уши и тонкий хвостик. Иногда котенок прыгает на ствол дерева и повисает на нем, растопырив лапы.
Полная, низкорослая, неповоротливая старуха и такая же старая собака, похожая на бочонок. Старуха очень любит собаку – у собаки к ошейнику привязан розовый бант. Медленно, вперевалку ковыляют они по дорожке.
Черная желтоглазая тощая кошка, затаясь в траве, наблюдает за веселым черным молодым пуделем! Вдруг пудель делает стойку и бросается к кошке. Тощая кошка улепетывает со всех ног, но пудель бегает быстрее. «Неужели схватит?» – думаю я с тревогой. Но кошка ловко прыгает в кусты, и пудель, постояв, возвращается к хозяину – интеллигентнейшему старику в соломенной шляпе.
Старые дома устают стоять. На их фасадах вдруг отваливаются большие куски штукатурки, обнажая кирпичную кладку. Дома пытаются скинуть свою одежду – она им в тягость, она им надоела, она слишком ветхая.
Длинная и очень прямая канава. Вода в ней не стоит, а течет. В воде валяется всякий хлам: ржавые чайники, проволока, какие-то банки.
– Похоже, что это речка, – говорит Гретхен.
– Да, кажется, это речка, – соглашаюсь я.
– И наверное, у нее нет названия.
– Как мы ее назовем?
– Хламуша! – предлагает Гретхен.
– Браво! – восхищаюсь я.
Мы идем по берегу Хламуши. В кустах разнообразно и сладкозвучно поют птицы. Одна из них щелкает и заливается особенно красиво.
– Это же соловей! – говорю я.
– И правда, похоже на соловья! – соглашается Гретхен.
Над нами низко летит реактивный лайнер. На хвосте и на крыльях мигают цветные огни. За лайнером тянется дымная полоса. Лайнер набирает высоту. Соловей продолжает петь, не обращая внимания ни на ржавые чайники, ни на самолет, ни на нас с Гретхен.
Выражение «творческий эксперимент» бессмысленно. Это тавтология. Творчество – всегда эксперимент. Если не эксперимент, то, значит, и не творчество.
Я убил Настю. То есть не Настю, а Ксению (в романе Настю зовут Ксенией). То есть не я убил, а трактирщик Ковырякин, полубезумный, несчастный Ковырякин. Но вообще-то убийца я. Потому что я все это придумал.