Гелий Рябов – Мертвые мухи зла (страница 42)
Кажется, я был уже много старше, когда однажды, возвратясь из школы (она располагалась совсем неподалеку, через двор), спросил у матери: «А что было в нашей квартире раньше?» Она улыбнулась (она всегда улыбалась, когда смотрела на меня или разговаривала со мной): «Раньше здесь жил профессор». — «Какой?» Иногда я становлюсь упрямым и стараюсь выяснить все, до конца. Мама знает это и всегда идет мне навстречу. «Понимаешь, этот человек служил на набережной, в университете, еще при царе». — «И что? Что?» Я чувствую тайну, как отказаться от нее? «А после революции он собрал бывших: офицеров, студентов, разных, понимаешь? И они решили сбросить советскую власть. Среди них был известный поэт…» — «А… потом?» Извечный детский вопрос, но я уже угадываю страшную правду. «Их всех арестовала ЧК…» — «Папа?» — перебиваю радостно. Ну, как же, папа — защитник революции, народа, конечно же, он был везде, где шла беспощадная борьба. «Папа тогда… работал не здесь, — голос садится, хрипнет, но мама справляется. — А потом… Ты ведь знаешь, как поступают с врагами?» — «Их убивают!» Это я знаю хорошо, об этом говорят учителя в школе, на уроках. «Их… расстреливают… — эхом отзывается мама. — Ну… Вот и все?»
Нет, не все. Я силюсь соединить, казалось бы, несоединимое. Как же так? Эта квартира принадлежала другим людям. Теперь в ней живем мы с Ульяной, еще здесь живет Циля Моисеевна — она продавщица в кондитерском магазине и часто приносит мне пирожные; и Усманбабаевы здесь живут, «родственники басмачей» — называет их папа. Огромная семья в одной комнате: сам отец семейства Кувондык, его апа Лейла, их семеро детей, мальчик один (он не ходит в школу и по-русски не говорит), остальные — девочки, у них трудные имена, никогда не мог запомнить. Как же так? Ведь у тех, ну, кого… убили, — у них были дети, родственники?
«Тот, кто рядом с врагом и пусть только безразличен, — тот тоже враг! — Губы мамы сжимаются и исчезают, только тоненькая, непримиримая линия, дорога в никуда. — Запомни: с врагами мы поступаем по-вражески!»
Значит, нянька со двора — права?
Первый раз в своей недолгой жизни я в растерянности.
Уля зовет гулять, она только что пришла из магазина с тяжелыми сумками (мама велит покупать «на три дня». Почему именно на «три»? Я спросил, мама ответила невнятно: «Ну… А если что?»). Я догадываюсь (еще без точных слов и формул, по-детски, интуитивно), что Уле хочется отдохнуть, отодвинуть от себя вечные и совсем одинаковые и оттого такие утомительные заботы. Прогулка — это всегда праздник. Для нас обоих. Я быстро натягиваю чулки (один наизнанку, она сразу замечает и переодевает), пальтецо, сшитое неизвестно из чего (помнится, не так давно у мамы было осеннее нечто, со сложным названием, три вечера подряд они с Ульяной по очереди стрекотали на швейной машинке, получилось то, что сейчас на мне), и мы отправляемся. Михайловский сад ближе, он сразу же за красивой церковью, что стоит у канала, но Уля тащит меня дальше, дальше, в милый ее сердцу Летний…
И вот калитка с пиками, и мраморная ваза, и плывет лебедь… И широкая аллея с огромными старинными липами по краям уходит вдаль — так далеко, будто там кончается мир…
Меня занимает ее пристрастие к Летнему. Почему мы почти никогда не гуляем у Михайловского дворца? Ее влечет только сюда и особенно часто — к памятнику «дедушке Крылову» — так когда-то назвали мне неловко сидящего не то на пне, не то в кресле пожилого волосатого человека, вокруг которого скачут зайцы, прыгают козлы и льстиво изгибают лисы свои бесконечные хвосты. А может, то было мое детское воображение? И звери вокруг баснописца обретались совсем другие? Бог весть…
— Ты здесь потеряла денежки? — спрашиваю, понимая, что для всех взрослых деньги — все!
Она молча качает головой. Она некрасивая, моя нянька, маленького роста, скулы выдаются, подбородок, но глаза у нее такие, такие… Как найти слова? Их и взрослые не находят.
— Глупости, Сережа; деньги — это всего лишь глупости. О деньгах горюют только несовершенные натуры, понимаешь?
Конечно, ничего не понимаю. «Натура», «несовершенная» — что это такое? И, заметив мое недоумевающее лицо, Уля говорит:
— Человек бывает хорошим, добрым, умным, образованным. Или наоборот. Наоборот это и есть «несовершенная натура», понял? Человек, которого я очень любила, был совершенной натурой. Мы сидели на этой скамейке… — Она вытягивает длинную, худую руку в сторону Фонтанки. Там действительно стоит скамейка. Странно…
— А почему мы никогда на ней не сидим?
— Потому что мне больно, мальчик…
На скамейке? Сидеть? Я не спорю. По ее лицу я вижу, что сейчас последует очередной рассказ. Я не понимаю ни смысла, ни сути того, о чем она рассказывает, но ее слова западают в душу, будоражат, тревожат…
Колеса на стыках стучали угрюмо, мигала, угасая, свеча в фонаре. Император стоял у окна, глухая ночь летела мимо, но это понимал только ум, глаза же отказывались верить…
— Так и Россия… — сказал, нервно чиркая спичкой. — Так и Россия. Дергается, гремит, несется куда-то, а на самом деле… — махнул рукой. — Ты испортишь глаза, Аликс. Зачем?
Молча покачала головой. Рукоделие… И в прежние, счастливые дни оно было утешением и забавой, оно приводило в порядок расстроенные нервы после гнетущих взрывов болезни у Маленького; руки скользили по канве, и меланхолия, апатия отступали. Как хорошо…
Стукнула дверь, на пороге комиссар Яковлев, затянут в шинель, папаха, револьвер в желтой кобуре, усики — гвардейский вид. Если бы не черные, курчавящиеся волосы и глаза с известной поволокой — можно было бы и поверить, что в самом деле русской…
Императрица отложила вышивку, подняла вдруг сузившиеся глаза:
— Василий Васильевич, у вас славянское имя, почему?
Пожал плечами:
— Так назвали.
— Но ведь вы — еврей. У вас должно быть другое имя, еврейское, разве я не права?
— Александра Федоровна, меня назвали при рождении, имя обрел в святом крещении. Почему вас так беспокоят евреи?
— О, это так понятно, господин комиссар. Евреи соделали революцию, возразите, если сможете…
Долго молчит, сосредоточенно вглядываясь в лица царственных узников, вдруг сбрасывает папаху, делает шаг к иконе в углу и крестится, крестится, вызывая тревожно-недоуменный взгляд Романовых.
— Видит Бог, я желаю вам добра. Мы прибываем в Екатеринбург через два часа, я, собственно, затем и зашел. Приготовьтесь, соберите вещи.
— Наши люди останутся с нами? — Голос бывшей императрицы дрожит.
— Не знаю. Это не в моей власти. Кстати, о власти… Разве не в вашей власти, государь, было остановить евреев от пагубной устремленности в революцию? Добро и любовь способны многих удержать…
Щелкнул дверной замок.
— Какой странный человек… — произносит Александра Федоровна одними губами.
Император не отвечает. Он прижался лбом к стеклу, за которым тьма.
— Ты была знакома! — какая удивительная догадка…
Кивает, и волосы рассыпаются, грустная улыбка.
— Да. Ты умненький мальчик, Серж, ты догадался. А знаешь, этот Василий Васильевич на самом деле хотел спасти царя и его семью… Так странно, правда? Но ему не позволили…
— Уля… А кто он был на самом деле?
— Он? — улыбается совсем не весело. — Он бандит был. Грабил банки. Кассы. Деньги были очень нужны…
— Ему? Чтобы стать богатым?
— Другим. Чтобы богатыми стали все. Была когда-то такая странная мечта…
Как и всегда, она просит никому не рассказывать. «Ты ведь не хочешь, чтобы мы простились? Навсегда?» Эта фраза, которую она повторяет каждый раз, — эти ужасные слова заставляют меня реветь белугой. Ей доставляет удовольствие утешать меня, вытирать мне слезы и нос и гладить по голове напоследок.
Эти рассказы стали частью моей жизни. Казалось, минует время, появятся другие дела и заботы — школа, друзья, но — нет. Словно кто-то посторонний и властный вошел в меня и стал мною самим. Я никогда не проронил ни слова, никому: родителям, товарищам, даже самым близким друзьям. Обет молчания. Но пришел день, и прошлое настигло меня. Об этом — позже.
Еще одно, бесконечно яркое воспоминание. Поздняя осень, воскресенье, рано утром мама уехала на Петроградскую, к приятельнице. Отца нет, вот уже десять дней как он в командировке, какое-то очередное важное дело впрочем, как и всегда. Уля говорит: «Обед готов, все убрано, в кооперативе я уже была. А день только начинается. Ты смотрел в окно?» Я удивлен: зачем смотреть в окно? Там чужие лица — в доме напротив — и бесконечные, плохо покрашенные крыши. И, словно угадывая мое недоумение, Ульяна улыбается: «Видишь, там, за крышами, возвышается ангел с крестом?» Всматриваюсь, и в самом деле: грустный человек с крыльями, в руках — крест. «Это царь?» почему-то спрашиваю я. Она кивает: «Ты догадливый мальчик. Да. Это царь. Александр Первый. Он был замечательным человеком!» Это странно. Не так давно я подслушал невольно спор в коридоре школы. Десятиклассник (у него значок с профилем Ленина) яростно кричит в лицо второму — тщательно причесанному, в рубашке с галстуком (явный вызов общественному мнению): «Властитель слабый и лукавый, плешивый щёголь, враг труда»! — вот кто твой царишка!» Аккуратист не смущается: «Он основал Лицей, он взял Париж!» Печальный спор, напрасный и опасный… Аккуратисту теперь будет плохо. Спорить со значкистом — не дай бог, он секретарь Коммунистического интернационала молодежи. Вечером рассказываю Ульяне во всех подробностях, она мрачнеет: «Бог с ним. А небо ты видел? Оно ведь синее-синее!» «Голубое-голубое!» — вот еще, будто я не различаю цвет.